: Материалы  : Библиотека : Суворов : Кавалергарды :

Адъютант!

: Военнопленные 1812-15 : Сыск : Курьер : Форум

Кавказский сборник,

издаваемый по указанию
Его Императорского Высочества
Главнокомандующего Кавказской Армией.

Том III.

Публикуется по изданию: Кавказский сборник, том 3. Тифлис, 1879.

 

Н. Волконский. 1858 год в Чечне.

IX.
Успехи артиллерийской стрельбы. Нечто о допотопных орудиях. Меткий заревой выстрел. Заложение Шатоевского укрепления. Последствия пребывания на передовых пунктах и влияние их на быт кавказского офицера. День из жизни на передовом посту; отжившие типы. Необходимая оговорка.

 

С 30-го июля по 3-е августа потери наши были крайне ничтожны и ограничивались лишь тем числом выбывших из строя воинских чинов, которое указано в предыдущей главе. Между тем покушения неприятеля были слишком обширны, и количеству его выстрелов нет счета.
Сохранением жизни десятков, а может быть и сотен людей мы были обязаны единственно артиллерии, которая, в продолжение четырех суток сряду, одна, предпочтительно пред остальными родами оружия, участвовала в боях и не допускала горцев к отряду даже на ружейный выстрел. Кроме того, самая стрельба артиллерии была в те четыре дня всегда так удачна, что отбивала у неприятеля всякую охоту состязаться с нами. Успешность стрельбы следует отнести столько же к тому, что она производилась из орудий не допотопного времени, сколько, в особенности, и к наметанности артиллеристов, которые были так напрактикованы в своем деле, что, определяя со всей точностью расстояние на глазомер – хотя бы до цели было несколько мертвых пространств – они большей частью не прибегали даже к употреблению прицела, зная наизусть, сколько линий условливает за собою известный подъем или определенное опущение дула. Генерал Евдокимов при заложении Шатоевского укрепления, благодарив артиллерию за оказанные ею услуги, сделал [540] тогда должную оценку меткости выстрелов и быстроты артиллерийской стрельбы.
Говоря о допотопных орудиях, я под этим подразумеваю те некоторые пушки и единороги, которые водились в наших кавказских батареях, в особенности легких. День рождения многих из них, как можно было судить по надписям на казенной части, далеко предшествовал собою день рождения нередко старшего, по возрасту, из состава артиллерийской прислуги. В дуле этих орудий было такое изобилие всякого рода раковин и тому подобных иззубрин, до такой степени были чувствительны зазоры, что снаряд, пока вылетит из дула, стукнется об его стенки несчетное количество раз. Хорошо, если при таком орудии стояла прислуга, ему собственно принадлежащая и давно знакомая со всеми погрешностями и слабостями своего инструмента: оно, в этом случае, стреляло так же исправно, как орудие новое, только что пристрелянное, потому что вместо того, чтобы наводить его прямо – наводили влево, и ядро или граната как раз попадали в цель. Но если являлась прислуга другого орудия или другого взвода, то ей приходилось просто выходить из себя, смотря на удар снаряда.: наведено орудие отлично, расстояние определено, по-видимому, очень верно – что доказывает ряд гранат, пущенных навесно – а между тем, в данное место никак не попадешь; пока же изловчишься, проходит много времени, снаряды пропадают ни за грош, а неприятелю вовсе не обидно.
Привычка к своему орудию выразилась однажды в одном примере, которого я был очевидцем, и этот пример заслуживает того, чтобы не обойти его молчанием.
Дело было в декабре 1857-го года, в большой Чечне, на Джалке или на Хобби-Шавдоне – не помню. На обширной поляне был раскинут лагерь нашего большого отряда. Впереди, в интервалах между батальонами, стояли артиллерийские взводы, и в [541] том числе взвод легких и взвод батарейных орудий легкой № 5-го батареи. В четырехстах саженях от нашей позиции был лес, в котором находился неприятельский бивак; там же и сам Шамиль. Вечером подали повестку. Неприятель дал такую же повестку и у себя. Заревой выстрел в этот день приходилось сделать из легких орудий 5-й легкой батареи, где оба эти орудия были крайне неисправны и донельзя расстреляны – в особенности единорог. Граната, пущенная из него на дистанцию четырехсот сажень, отклонялась вправо по крайней мере шагов на двадцать пять. Командиру этого взвода, хорошо изучившему свои орудия, вздумалось пощеголять их меткостью, другие офицеры той же батареи, знавшие хорошо капризы единорога, подсмеивались на Кашинцовым. Кашинцов заверял, что он влепит гаранту в дерево, на которое предварительно указал. Дерево же это было толщиною всего лишь в пол-обхвата; присутствующие единогласно его убеждали, что он увлекается. Побились об заклад, чуть ли не на бутылку портера. Кашинцов приготовил орудие, навел и ждал. Когда пришло время играть зарю, и была пущена ракета, он скомандовал, орудие грохнуло – и граната оказалась там, где он обещал.
Этот случай, доказывая, что постоянная практика в стрельбе вырабатывает хороших боевых артиллеристов, вместе с тем еще раз убеждает в том, что в делах и перестрелках при овладении шатоевскою долиною, где участвовали эти же самые артиллеристы, счастливый исход для нас во всех перестрелках и столкновениях с неприятелем следует приписать преимущественно артиллерии. Зато, начиная с четвертого августа, ей уж решительно нечего было делать, и в то время, когда пехота после непродолжительного отдыха вновь принялась за работу по расчистке лесов и возведению укрепления, артиллерия, прикрыв от солнца свои лафеты, изо дня в день лишь изощрялась в ничегонеделании и изредка в уходе за лошадьми, [542] которых нужно было вогнать в тело,– тем более, что носились слухи о скором посещении края Его Императорским Высочеством, Генерал-фельдцейхмейстером.

* * *

Восьмого августа, ранним утром, лагерь пришел в движение: в ротах готовилось скромное угощение и ведра спирта; солдаты, приодевшись в свои полуизорванные полукафтаны, рукавом стирали пыль со своих ружей; офицеры вынимали из вьючных сундуков форменные шаровары, которые долгое время были заменены верблюжьими и тому подобными; денщики сновали к маркитанту и обратно с флягами и бутылками,– словом, оживление было полное: готовился праздник – служение молебна и закладка укрепления.
В половине девятого отряд выстроился впереди лагеря. Вскоре вышел из ставки командующий войсками, и началось служение. По возглашении многолетия Государю Императору и Августейшей Фамилии, сопровождавшемся усердным и многократным «ура!» всех войск, генерал Евдокимов поблагодарил отряд за его доблести и, дойдя до левого фланга, где все было приготовлено для совершения церемонии – закладки укрепления, своеручно положил первый камень в основание его.
С этой минуты не по дням, а по часам стало расти укрепление Шатоевское, и к целому ряду пунктов на передовой линии прибавился еще один пункт.
Со следующего же затем дня начались правильные и непрерывные работы. Большая часть представительных лиц разъехались в свои штаб-квартиры – кто на время, а кто совсем. Начальник отряда также выехал с тем, впрочем, чтобы через несколько дней вернуться. Урочище потеряло господствующую на нем до того времени оживленность, и началось ужасное [543] однообразие, среди которого более не раздавались ни выстрелы, ни победные клики войск; то и другое сменилось вечерними песнями, перебранкою друг с другом фурлейтов, щелканьем карт в палатках офицеров и тому подобными досугами.

* * *

Убийственно невыносима жизнь на передовом посту, и она хорошо известна всем, кто только в минувшую войну служил на левом крыле кавказской линии. Эти разные укрепления, вроде Урус-Мартана, Шали, Бердыкеля и т. д., и т. д., до того наводили одурь на всех тех, кого судьба обрекала там на продолжительную стоянку. до того нередко переделывали все существо сколько-нибудь развитого человека, что в этом отношении далеко, кажется, опередили всякое тюремное заключение. Последнее уж лучше тем, что оно имеет строгий надзор и вследствие этого не дает ни повода, ни возможности следовать дурным наклонностям или их вырабатывать в себе. Первое же, при полной свободе человека, неизбежно вызывает эти наклонности и по необходимости тянет ко всем порокам, которые порождаются скукою, однообразием, ленью и ничегонеделанием. Укрепление Шатоевское еще ничего себе; оно не только в описываемое нами время, но даже и зимою 1858–59-го года не имело вполне того характера, как другие передовые пункты, потому что тут было и народа больше, и сообщения в тылу были более обеспечены. Но те укрепления, о которых я упомянул, и многие другие, им подобные, которые сообщались в свое время с штаб-квартирою раз в месяц, и то лишь при надежной оказии, в составе не менее батальона и двух орудий – те оставили по себе у прежних кавказцев и неизгладимую память, и неизгладимые последствия – у многих на всю жизнь. Продолжительное пребывание на передовом посту было нравственным недугом, порчей большей части [544] офицеров старого кавказского склада, испытавших его. Там глохла всякая энергия; мозг не имел никакой пищи, глаза и уши – никакого разнообразия, что в особенности вредно влияло на молодежь, и притом заезжую, являвшуюся на Кавказ за орденами, отличиями и заслугами. Все живое в этих передовых пунктах, как в могиле, бывало запрятано с утра и до утра между высоких брустверов, за глубоким рвом и раз в сутки отворяющимися воротами. Ждут и не дождутся, когда явится оказия, которая доставить запасы, письма, а иногда и знакомых казачек, остающихся на посту впредь до следующей оказии. И вот с песнями подходит эта оказия, движется ряд повозок, мелькают разноцветные женские бешметы и архалуки; все и вся высыпает навстречу. Явились – и пошли расспросы, разговоры, шум, говор, пир на всю ночь. Это – праздник на передовом посту. На следующий день, рано утром, оказия уходит, забрав с собою больных и раненых, и благо, если оставит по себе воспоминание в лице какой-нибудь Лукерьи, которая, поселившись в офицерской землянке, служит каким-нибудь предметом развлечения на короткое время, а то, по большей части, кроме съестных продуктов и ничего не оставит. И вновь начинается одуряющее однообразие, прерываемое по вечерам стуком бубна и криками песенников, а ночью возгласами подкутившей компании.
Жизнь на передовом посту, среди которой извратилась, заглохла или выработалась вполне своеобразно не одна натура на Кавказе, была в свое время явлением настолько интересным, конечно в своем роде, в быту нашего, ныне благоденствующего края, что она вполне заслуживает самого подробного воспоминания и описания. Эта жизнь более повториться не может; мало того, о ней многие теперь и понятия не имеют, а между тем, она – одна из важных страниц бытовой истории боевого Кавказа. В виду этого я признаю вовсе нелишним посвятить для [545] этой страницы немного времени и труда и перенести внимание читателей на деятельность и времяпрепровождение старых кавказцев – солдат и офицеров – обрекавшихся лет 25-30 тому назад в течение долгих нередко месяцев на затворничество в передовых пунктах. Возьму один день из этой жизни, как я его сам видел, в том укреплении или на том посту, которые строились, вследствие военных нужд, на время и потом, по миновании надобности и по случаю углубления наших войск во внутрь постепенно завоевываемого края, были упраздняемы и разрушаемы, уступая впереди себя место другим таким же укрепленным пунктам.
Передовые посты имели внутри обыкновенно следующий вид: на площади несколько искривленных мазанок да с десяток или полтора землянок, в которые нужно входить или, лучше сказать, спускается по трем и более ступеням. Это – жилища офицеров и ротные дворы. Помещения же для солдат – на одну или более рот – приспособлены в кибитках и палатках. Если бывала баня, то она большей частью строилась вне укрепления над рекой или ручьем, из которого пил весь гарнизон.
Войдем в одну из землянок. Площадь ее – тридцать пять квадратных аршин, иногда и более; пол – земляной, устлан рогожками; стены выбелены; в углу – очень маленькая печь с лежанкою, иногда – просто камин; справа, слева – два или три маленьких окошечка, заклеенных преимущественно масляной бумагою; в некоторых землянках есть и стекла; направо и налево – две койки или вьючные сундуки, или плетенки, прикрытые войлоками и часто коврами; между ними – стол, и на столе – хлеб, бутылка, рюмка, редко при этом бумага и еще реже – книга; потом – кист с табаком, стеариновая свеча в подсвечнике, зеркало, гребень, подчас бритва, оселок и, наконец, записная маркитанская, вполне засаленная тетрадка; у стола – скамейка, [546] в углу – другая, подле нее два складных стула и на лежанке – самоварчик, два стакана с ложечкой, немного тарелок, две ложки, два ножа и две вилки.
Мазанки строились значительно просторнее и удобнее, очень часто с двумя помещениями, но содержимое в них было все одно и то же, что и в землянках.
Нельзя не обратить особенного внимания на знаменитую, в полном смысле слова, харчевую маркитанскую тетрадку. Без преувеличения и без прикрас я приведу здесь запись, которую не раз сам видел. Откидываете листок и читаете: 1-го декабря. Вотка, селетка, вотка, вотка. 2-го декабря. Калеты (галеты), вотка, шамай, вотка. вотка. 3-го декабря. Свечка, вотка, портер, селетка, селетка, вотка, еще вотка. И все в этом смысле и роде.
Рассветает. Быстро и проворно вылазит из кибитки или из палатки фельдфебельский вестовой; за ним, кряхтя и потягиваясь, выползает барабанщик; после него, как опаренный, выскакивает ефрейтор. Он бесцеремонно растолкал смену, всхрапнувшую богатырским сном, и через пять минут ведет ее по назначению. Вестовой и барабанщик выносят на двор манерки, набирают из них в рот воды, потом выливают ее на ладонь и этой мокрой ладонью вытирают лицо. Процесс умывания кончен. Барабанщик натягивает свой инструмент, а вестовой разводит огонь для согревания маленького медного чайника.
Бьют зарю. Через несколько минут в кибитках и палатках слышится говор.
Через полчаса бьют на работу. Рота, назначенная в лес за дровами, выходит из кибиток, разбирает ружья и выстраивается. За ворота выезжают повозки, ожидая там свое прикрытие. Сигнал подан – и тронулись.
Просыпаются артиллеристы; начинается уборка лошадей.
Через час работа внутри укрепления в полном разгаре. [547] Толпа рабочих, собравшись возле бревна и закрепив его веревками, тащит на пильню; далее – несколько человек вколачивают какую-то сваю. В этих обоих пунктах солдат повеселее и поленивее прочих, натужившись, будто и в самом деле ему невмочь, затягивает:
– Ну-те, братцы…
И вся команда разом подхватывает:
– В ход!
Бревно подвинулось на пол-аршина, или свая вошла в землю на вершок.
– Ну-те, дружно…
– В ход!
Работа опять подвинулась.
– Ну-те, разом…
– Вплоть!
– Тпрр! Стой, ребята! – приговаривает запевало, – надо-ть вздохнуть.
И работа приостанавливается.
У пильни серьезный и молчаливый плотник, закурив трубочку, отесывает доску. В двух шагах от него стоит молодой солдатик и любуется на произведение рук своего земляка. Плотник опустил топор, сплюнул и, почесывая у себя за пазухой, спрашивает:
– Чего не видал?
– А что? Смотреть, небось, не велишь.
Суровый плотник не нашелся, замолчал и еще раз плюнул – досадно стало.
Подметив неудовольствие на лице собрата, солдатик торжествует. Ему хочется доконать плотника: авось, вечерком, в палатке придется потешить компанию, рассказав ей историю про угрюмого мастера. [548]
– Эх ты! А плотник еще! – продолжает веселый солдатик. – Да разве так тешут-то?
– У тебя поучился бы, мрачно отвечает плотник.
– Вестимо у меня.
Молчание.
– Ну, коли та мастак, – опять придирается надоедливый весельчак, – накось, рубни по руке.
И он положил ему на доску свои пять пальцев. Мастер размахнулся… – и не попал: весельчак живо убрал руку.
– Хорош же мастер! – продолжает, хохоча, солдатик.
Работающие вблизи обращают на них внимание.
– Э, Федот, сплоховал! – подбивает один из посторонних, обращаясь к плотнику.
Федот упорно молчит и продолжает отесывать.
– А ну, еще! – подхватывает весельчак, приободренный земляками, и вновь подставляет руку.
Но на это раз игроку не посчастливилось. Федот махнул топором – и у солдатика четырех пальцев как не бывало (Совершившийся факт. Авт.).
– Эва! – отозвался тот, который одушевил солдатика. – Вот те и мастак! Что, догулялся!
Общий хохот. Суровый плотник, как будто его и не касается, продолжает свою работу.
Это называется товарищеской забавою. [549]

* * *

В землянке, о которой мы выше упомянули, на одной из постелей вытянулась длинная фигура офицера с разбросанными ногами и с опущенной до земли правой рукою. Этот офицер еще не просыпался. Половина байкового одеяла, которым по настоящему следовало быть прикрытым телу офицера, скомкалась под ним, а другая, спустившись на пол, мокнет в воде, вылившейся из опрокинутой бутылки. В комнате хаос.
Товарищ этой личности упрятал голову под подушку и наслаждается в свою очередь сном безмятежным.
Девять часов утра.
Входит третий офицер.
– Ах, черт возьми, еще дрыхнут! Эй, батраки, пора вставать!
Длинный что-то пробормотал, не открывая глаз, а другой, высунув голову из-под подушки, стал щуриться как кошка.
– Мм… – пробормотал он. – Это ты? Тьфу, как скверно во рту!
И он сплюнул.
Проснулся, наконец, и длинный.
– Брр… нехорошо, – промычал и этот.
– Ах, вы пьяница! Можно ли так натрескаться! – упрекнул гость.
– Мм… Что ж, ведь скоро неделя, как все пьешь да пьешь, – отвечал товарищ, потягиваясь и протирая глаза.
– Сашка, это ты? – сонливым и хриплым голосом спрашивает длинный.
– Я.
– А-а!.. Закрывай клапан!
– Свинья, – отозвался товарищ и повернулся лицом к стене. – Пьяница!
Гость подошел к длинному и двумя пальцами сжал ему нос. [550]
– Лей! – проговорил тот.
Гость протянул руку к стоявшей на столе бутылке с водкою, налил рюмку и отправил ее в рот офицера.
– Ваше бародие, – отвечал фельдфебель таким тоном, в котором так и слышалось: когда же мол, у нас бывало неблагополучно?
– Рота на работе?
– На работе, ваше бародие, – и фельдфебель кивнул головою к дверям.
– Еще что?
– Ничего, ваше бародие.
– Ну, и пошел вон.
Утренний доклад кончен.
– Теперь я молодец, – проговорил ротный, быстро поднимаясь с постели. – Эй, Каплоух!
Явился денщик.
– Умой мне рожу.
Гость взял со стола фуражку.
– Ты куда? Погоди.
– Нет, нужно идти. Хочу еще проведать Телка.
– Да подожди, говорят тебе. Куда тебя черт несет? Телок спит еще, он вчера во-о как нализался.
И ротный повел рукою выше головы.
– Нет, прощай.
– Убирайся, коли так.
Гость отправился к обширной мазанке, в которой были раскрыты все окна. [551]
Хозяин этой мазанки медленно прохаживался по двум комнатам своего жилища. На нем была ситцевая рубаха и исподние шаровары на очкуре, на ногах – чевяки. В комнате было расположение к порядку.
– Здорово, Телок, – сказал, входя, посетитель.
– Здорово, кунак! – отвечал хозяин, подавая руку.
– Ты вчера крепко был пьян, говорят?
– Крепко не крепко, а был. Это все пузатый, черт бы его побрал! Пристал с ножом к горлу; отвязаться нельзя было.
– Скверною
– Скверно-то, скверно… Кто говорит, что хорошо! Но что ж прикажешь делать?
– Как что? Ведь язык есть?
– Одним языком ничего не поделаешь.
– Смотри, не в добрый час тебя кондрашка хватит.
– Ну, и пусть хватит. Эка важность!
Хозяин прошелся несколько раз по комнате.
– Нет, баста! – проговорил он, делая папироску, – Не пущу пузатого к себе.
– Вот это так.
– Не пущу больше. Эй!
Явился денщик.
– Когда придет пузатый капитан – скажи, что дома нет.
– Слушаюсь-с.
– Ступай!
– Ты играл вчера? – спросил гость.
– Играл немного, продул рубля два.
– А чем кончил Собакевич?
– Э-э! – и хозяин махнул рукою.
– Проигрался? [552]
– Все спустил. Да где ему, дураку, понтировать! Выходил бы в отставку, нанялся бы в приказчики – и хорошо. А то, туда же лезет.
– Дома барин? – проревел да дверью густой бас.
– Ну, черт его несет, – проговорил хозяин.
– Никак нет, – отвечал денщик.
– Врешь.
Бас порывается отворить дверь.
– Не приказано пущать, в. б.
– Пошел вон, болван!
В комнату медленно ввалилась толстая и красная фигура.
– Что это, брат, к тебе уж без доклада не входят?
– Да, помилуй, ведь скоро с ума сойдешь от вас! То того нелегкая несет, то другого; с тем выпей, с другим закуси.
– Вот оно что! Гм… А похмелиться, я думая, следовало бы.
– Нет, брат, проваливай! Я знаю твое похмелье.
– Хоть рюмку. Ведь во рту гадко.
– Ни-ни…
– Ну, сам не пей, а мне рюмку.
– Тебе изволь, а сам – ни гу-гу. Эй!
Входит денщик.
– Подай!
Через пять минут явилась водка, хлеб и на тарелке кусок сырого, полуизрубленного мяса, приправленного солью, луком и перцем.
– Будь здоров, – обратился пузатый к хозяину, хлебнул полстакана водки, положил на хлеб сырой говядины и проглотил.
– Мм… – продолжал он, подавая хозяину водку.
– Не хочу.
Пузатый, он же бас, плюнул. [553]
– Чего кобенишься? Хоть полстакана.
– Да отстань, и так живот подвело.
– А вот то-то и есть, что нужно выпить. Смотри, сам налью. На, бери!
– Да не буду, говорят тебе.
– Значит хочешь, чтобы и я не пил. На полстаканчика.
Хозяин пожал плечами и морщась выпил.
– Э, друзья, вы, я вижу, оба хороши. Похмеляйтесь же себе, а я пойду. Вон уже и с работы бьют.
– Погоди, пожалуйста; куда спешишь?
– Скоро обедать пора.
– Успеешь, погоди.
– Нет, лучше после.
– После так после, – отозвался. – Чего надоедать человеку!
Гость ушел. Бас протянул руку к стакану.
– Довольно, бочка ты сороковая! Во что пьешь?
– Э-э! было бы что, а то есть во что.
И он налил еще полстакана.
– Куда ни шло, – проговорил хозяин, протягивая и со своей стороны руку к бутылке.
Он выпил, закусил мясом и ударил себя рукою по животу.
– Теперь ничего, – заключил он.
– Я тебе говорил, что ничего. Ведь только первая колом.
Бас, спустя некоторое время, опять потянулся за стаканом.
Когда товарищи кончили бутылку и мясо – сели обедать. [554]

После полудня пришла оказия, а с нею до десяти человек офицеров, некоторые по обязанности, а другие – или прогулки ралли, или навестить товарищей. Оказия была очень большая: подвезли провиант, маркитанские запасы, несколько новых палаток для одной из рот и разные принадлежности ее хозяйства. Кроме того, одна из двух прибывших рот, именно рота Топчи-паши, должна была сменить собою роту пузатого баса. В гости к заточенным приехали и знакомые казачки.
Вечер. В той же мазанке, в первой комнате, за походным складным столиком сидело четверо с картами в руках: капитан Тончи-паша, человек относительно умеренный, приветливый и давно любимый всеми товарищами; капитан Душка – герой всех походов, простреленный в живот, где у него навсегда осталась пуля, после которой он стал особенно полнеть, человек недалекий, не имевший никаких связей, но имевший уже в течение многих лет связь и тесную дружбу с незабвенною грозненской казачкою Анисьей Андреевной; Собакевич – также командир роты, пустейший малый, служивший часто предметом насмешек, но добрый и радушный человек, женившийся нечаянно, и к общему удивлению, на Марье Ивановне, и, наконец, уже наш знакомый – пузатый бас.
Все эти офицеры в своем кругу иными прозвищами никогда не назывались.
Компания была в полном смысле слова нараспашку, в особенности пузатый, который после плотного обеда и четырехчасовой высыпки сидел на табуретке с откинутыми в стороны ногами и страшно пыхтел как паровоз. Хозяин постоянно входил и выходил из комнаты, отдавая денщику разные приказания. В комнате дым стоял столбом, окурки папирос, косточки от селедок, на полу куски хлеба и вообще хаос. В углу, у особого столика, сидели: длинный и его молодой сотоварищ. Длинный время от времени цедил из бутылки влагу, подносил [555] стакан к свече, внимательно осматривал содержимое и с холодным бесстрастием отправлял жидкость к себе в желудок. Младенец егозил на скамейке и, не желая отстать от своего сожителя, через каждый час требовал себе кусок спирта.
Во второй комнате, в углу, на табуретке сидела Наташа – молоденькая казачка, немного прихрамывавшая, тонкая, вьючная, с претензиями на кокетство, в свое время избалованная матерью и прежде времени получившая «волю». Все, что было в ней хорошего – это глаза, которые горели как вишни, да умение болтать без умолку всякий вздор, не перемешивая его дерзостями. У ног ее, положив голову на ее колени, полудремал только что произведенный прапорщик, которому она пятью пальцами расчесывала волнистые и мягкие волосы.
В другом углу, на деревянном кресле домашней работы, сидел с гитарою в руках непроизводимый прапорщик, сверстники которого уже давно были штаб-офицерами. С того дня, как миновал срок его выслуги для производства в следующий чин, он овладел Лелей, стройной, но деревянною казачкою, вечно облизывавшей свои губы, чтобы были красные, с круглым недурным, но одутлым лицом, темными ресницами и плутовским выражением глаз. Все было в ней ничего себе, лишь один нос постоянно болел и был слегка распухший. Но Леля не виновата: нос сделался таким оттого, что ее мачеха, желая переделать его из вздернутого в длинный, тянула ей ежедневно этот несчастный нос до дня совершеннолетия. Непроизводимый бряцал на гитаре какую-то песню, а Леля ему торила, полулежа на ковре, разостланном на полу.
Третья гостья – это та Анисья Андреевна, которую и теперь, вероятно, помнят не только офицеры 20-й армии, но и многие военные дамы, в особенности куринского полка, удостоившие ее не раз своим вниманием. Несколько поблекшая, но прекрасно сложенная, всегда опрятно и щегольски одетая – конечно в [556] костюм линейных казачек – Анисья была необходимою гостьей на всех офицерских сходках, развлекавшей и увеселявшей общество. Имея средства, она нередко расходовала их для поддержания каждого, кто к ней обращался, потому что была очень добра. Чихирь был почти единственным ее питьем. Имя Анисьи было известно даже и в отдаленных станицах, не говоря уж о крепости Грозной, где она имела свой дом и жила хорошо.
Анисья сидела на кровати, опершись рукою на подушку, и без умолку болтала какую-то чепуху. Возле нее – воин, убеленный сединою, волосы зачесаны на манер запорожских казаков. Рядом с ним в белой черкеске и в папахе с красным верхом офицер, у которого никогда не росли ни борода, ни усы. На полу – гармоника; на столе – одна свечка под синим абажуром.
Веселье принимало все большие и большие размеры: болтали, хохотали, друг друга перебивали, пили, закусывали.
– Ну-ка, Анисья, ты бы русскую… – замолвил старик, поднимая с пола гармонику.
Слегка раскрасневшаяся казачка не заставила себя долго ждать, встала, вытянулась во весь рост, оправилась и прежде всего затянула:

Уж не видал таких веселых,
Как наши девки в деревнях:
На работу идут, хоровод ведут,
Песни поют…

Затем, несколько примолкнув, топнула ногою и под звуки гитары и гармоники развернулась, насколько позволяла комната, и заходила козырем.
На пороге показались играющие. Душка выступил вперед и обратился к Анисье: [557] – Ты, душка, уж хватила. Пора домой, душка; отправлялась бы спать.
– Пошел, пошел! – затараторила Анисья.
– Домой бы, душка! – продолжал тот все одно и то же, покачиваясь из стороны в сторону.
– Да убирайся вон! – ревнул ему над ухом бас, очутившийся тут же. – Видишь, люди делом заняты.
Душка отступил, бормоча себе под нос какие-то слова, из которых можно было понять одно только слово – «душка», обратившееся ему в прозвище.
В танцах приняли участие Леля и Наташа.
Через десять минут несколько угомонились и разбрелись по разным углам.
– Душка побьет тебя, – отозвался запорожец, подходя к Анисье.
– Врет дьявол! Ничего до самой смерти не будет.
Едва только Анисья проговорила эти слова, у дверей мазанки на дворе раздался тенор ротного запевалы:

У нашего барина…

Всея, что было в комнатах, разом подхватило:

У нашего, у него…

И пошла потеха. Хор песенников вторил хору офицеров и наоборот; бубен, ложки, тарелки – все застучало, зазвучало. Офицер в белой черкеске в два прыжка очутился на дворе и, заломив папаху на затылок, подергивая плечом и отбивая такт ногою, явился в кругу; бас ревел, что было мочи; даже Душка – и тот покачивался с боку на бок; Леля, Наташа, Анисья закружились, затопали, поднимая вокруг себя целый ворох пыли. Гик, шум, нам, пение, хохот – все слилось в раздирающую уши дисгармонию. [558]
На столе явился бифштекс, селедки, портер, маркитанские конфетки.
Когда порыв удовольствия прошел, песенники на время стихли, угощаясь водкою, а публика еще раз подкрепилась – уж окончательно докрасна – играющие заняли вновь свои места со стаканами в руках.
– Теперь, господа, в штос, – проревел пузатый. – Собакевич, за тобой по преферансу четыре с полтиною; ставь карту.
Несколько рук протянулось с картами, и игра началась. На столе появились деньги, которые переходили из рук в руки.
– Что, Собакевич, продулся? – спросил чрез некоторое время хозяин.
Собакевич угрюмо молчал.
– Собакевича в сторону! – гаркнул пузатый, – Он банкрот.
– Врешь, – заметил Собакевич.
– Да что же у тебя есть?
– Свиньи есть, – оборвал Собакевич.
Общество разразилось громким смехом.
– Да ведь не твои же, ротные.
– Мои; все мое, и рота моя. Никому нет дела. Мечи.
– Ну, ладно. Что идет?
– Свинья.
– Открой!
– Дама.
– Бита!
Собакевича будто передернуло.
– Продолжать, что ли?
– Мечи! Угол от свиньи. [559]
– Что там у тебя?
– Не твое дело пока; узнаешь, когда будет нужно.
Игра продолжается.
– А-а, валет? Бит!
– Тьфу, не везет! – крикнул Собакевич, бросая карты.
– Что ж, довольно? – спросил пузатый.
– Нет еще, – оборвал Собакевич, быстро поворачиваясь и вновь подходя к столу.
Игра исключительно принадлежала уже двум только лицам.
– Да, говорят тебе, ты банкрот.
– Нет, мечи.
– Спасибо, брат; не хочу. Отдай прежде то, что проиграл.
– Говорю – отдам; не пьян же я.
– Мечи, мечи, – раздалось несколько голосов.
Пузатый срезал.
– Ну! – проговорил он.
– Напе и по поросенку очко.
– Это дело другого рода. Значит, последний грош ребром.
– Бита, Собакевич! – заявил через три минуты пузатый.
– Ска-а-тина! – процедил проигравшийся и опустился на стул.
Через несколько минут он уже храпел на всю комнату.
И далеко за полночь длилась эта беспорядочная попойка. Часть гостей разошлась по домам; казачек уже не было; свечи догорали, и не долго уж, пожалуй, до рассвета. Бодрствовали пока еще: пузатый бас, длинный, да младенец, не поддававшийся сну или делавший вид, что не поддается. Душка уже выспался, вновь подкрепил себя и искал по углам Анисью. наконец, войдя в другую комнату, он увидел, что на постели, повернувшись [560] лицом к стене, кто-то покоится. Душка непослушными ногами подошел к кровати и начал теребить одеяло, приговаривая:
– Душка, иди домой! Слышь… Я тебя… Пошла домой, душка…
В это время спавший повернулся и рассерженным голосом крикнул:
– Пошел вон, не мешай спать!
Душка по голосу узнал, что это был хозяин.
Еще через полчаса скосило и остальных; свечи стали потухать; сквозь стекла пробивалась утренняя заря.
На валу подали повестку.
Положа руку на сердце, я должен сознаться, что изображение предыдущей картины, прежде всех, не доставляет никакого удовольствия мне самому; но, верный моей задаче – представить быт и жизнь прежнего кавказского офицера на передовом посту, указать на эти исчезнувшие уже типы – я отдал дань исторической полноте моих настоящих записок. Я не виноват, если все это происходило в действительности. Мое дело – лишь не уклониться от истины, Ия все описанное мною взял с натуры. Может быть, в Точи-паше и во всех остальных лицах, если они еще не вымерли, многие узнают себя. Но не думаю, чтобы они, читая эти строки, упрекнули бы меня в том, что я их вывел на сцену в образе типов старого боевого кавказского времени; не думаю потому, что я их рисовал все-таки более или менее снисходительно. Не думая также, чтобы благоразумие приведенных мною в рассказе лиц вызвало бы у их краску стыдливости: что делать! то была неизбежная дань [561] времени, неизбежная сила обстоятельств, обойти которые ни для кого из нас было немыслимо.
Но, кажется мне, что нельзя и не следует подмечать лишь одну тривиальную сторону во всем моем описании «дня из жизни на передовом посту». Обратив медаль наизнанку, следует видеть в прежнем быту и в прежней деятельности кавказских офицеров то поучение, которое столько же назидательно для текущего поколения их наследников, сколько указывает на пропасть, разделяющую и их самих, и их направление от всего давнопрошедшего. Изготовляя материал для истории, автор не может и не должен задаваться мыслью – описать лишь все блестящее, щегольское, молодецкое; он должен осветить картину со всех сторон, иначе он не понял бы сущности исторических описаний.
Да не потревожатся кости ваши в могиле, добрые старые кавказцы, что, будучи предан вам всею душою, разделяя с вами несколько лет вашу славу и заслуги, я, не упустив из виду всех ваших высоких качеств, коснулся вместе с тем и ваших недостатков. Так нужно, без этого нельзя. Не сделай я этого – сказали бы, что я вас выдумал из своей головы или взял из «Илиады» Гомера. [562]

 


Назад

Вперед!
В начало раздела




© 2003-2023 Адъютант! При использовании представленных здесь материалов ссылка на источник обязательна.

Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru