1839 год.
IX.
Сбор отряда на предстоящую экспедицию. Плавание отряда к месту, назначенному для десанта. Буря. Высадка войск и занятие ущелья Субаши. Сильная перестрелка и рукопашная схватка с горцами. Возведение форта Головинского. Плавание к ущелью Псезуапе. Возведение форта Лазарева. Отплытие отряда для дальнейших действий. Прибытие к крепости Анапе. Занятие места для возведения форта «Раевский». Возвращение на зимние квартиры. Пребывание мое в Екатеринодаре.
[154]
Вскоре после нового года прибыл в Тамань генерал-майор М. М. Ольшевский с семейством. Он отправлялся в укрепление Бомбры по случаю назначения его заведовать 2-м отделением прибрежной черноморской линии. Но бури задержали его, и он довольно долго прожил в этом городе. Во все это время, по старой памяти, я проводил целые дни в доме этого доброго человека. Супруга его, Шарлота Ивановна, и младшая дочь Адель были истинным украшением их семейства: первая – своей умной беседой, вторая – веселой, резвой детской любезностью; она часто т очень мило декламировала написанную мною солдатскую песню на занятие Туапсе. Старшая ее сестра, Эмилия, в это время была уже в харьковском институте, а брат Александр – в Одессе, в пансионе.
В это же пребывание мое в Тамани, я встретился с переведенным из алексапольского в наш полк подпоручиком Павлом Ивановичем Кемпфертом и свел с ним приятное знакомство; воспоминания минувших, турецкой и польской кампаний – сблизили нас: он был под Шумлою, я – под Варною; он – под Варшавой, [155] я – под Замостьем,– было о чем поговорить.
По отъезде генерал-майора Ольшевского, из бывших со мною в госпитале: Антонович, с полковником Бринком, отправился в Анапу, оттуда поступил в штаб генерала Раевского; Лихарева с того времени и потерял из виду; с Лорером и Черкасовым часто встречался на прогулках. Первый из них, один раз встретив меня на улице, предложил вместе с ним зайти к М. М. Нарышкину, который в это время нанимал квартиру в красивом домике, расположенном в саду, по его рекомендации Михаил Михайлович принял меня как добрый человек знатного происхождения, с хорошим образованием,– более о нем ничего сказать не могу. Вскоре после этого визита я известился, что экспедиция начнется не ранее мая, и мне уже неловко было оставаться долее в Тамани, а потому при первом случае, а именно в конце марта, отправился я в штаб полка, в селение Ивановское, где опять встретился с А. И. Черкасовым. Он был человек с хорошими средствами к жизни; после ссылки его в Сибирь все его имение перешло к мачехе, о которой он всегда вспоминал с чувством глубокого уважения и благодарности. Она высылала ему, как видно было по его обстановке, порядочные деньги. При нем в прислуге был крепостной человек; квартира его от моей была недалеко. Мы часто виделись; беседа с ним была приятна и поучительна. Отправляясь к батальону, я, в память доброго ко мне расположения, подарил ему найденную мною в Темрюке окаменелую человеческую кость; он принял этот подарок с удовольствием. В это время пребывания моего в Ивановке, я получил письмо от Н. Ив. Лорера, которое сохраню на память об этом веселом страдальце (Отрывок из письма: «Вчера я получил письмо из Керчи, что наш отрядный начальник, генерал Раевский, был чрезвычайно хорошо принят Царем; все, что он не предоставил, было милостиво принято, расхвалено, утверждено. Н. Н. Раевский назначен начальником от Поти до Тамани; ему дозволено жить в Керчи, и он в первых числах апреля будет в Керчи с супругою, где уже нанять для него дом за три тысячи рублей. Экспедиция наша будет производиться тем же порядком, как и прошлого года. Эскадра прибудет в апреле месяце. Серебряков назначен главным начальником – устраивать адмиралтейство в Цемесе. к нему идут два полка из Крыма. Государь беспрестанно рекомендовал Раевского всем генералам, говоря: «знаете генерала Раевского,– советую с ним познакомиться». Фанагория. 1839 г., 28 февраля.
). И тогда же [156] прочитал в приказе по корпусу, что Государь Император, 15-го января, по причине неимения ни в Анапе, ни в Геленджике никаких помещений, повелеть соизволил, чтобы до совершенного устройства Цемеса (Новороссийск) генерал Раевский и штаб его, с 1-го ноября по 1-е марта, имели местопребывание в Керчи; в прочее же время года обязаны быть в крепостях по восточному берегу Черного моря.
На предстоящую экспедицию этого года отряд собирался на том же месте, где стояли лагерем в прошлом году, между Бугасом и Таманью; наш батальон опять амбаркировал на корабль «Память Евстафия». Здесь, к величайшему моему удовольствию, я вновь встретил А. И. Черкасова. Он на эту экспедицию зачислен был в нашу 2-ю гренадерскую роту; мы с ним расположились около 36-ти фунтовой пушки – он с одной, я с другой стороны, так что толстые, с уступами, станины орудия заменяли нам столик, вроде этажерки. Тут развернули мы на полу наши постели, он – ковер, я – войлок. Это было на верхнем деке, недалеко от церкви и каюты иеромонаха (В укреплениях на береговой линии, также как и на кораблях, вместо священников находились иеромонахи, которым предоставлялось право совершения таинств брака и крещения. Авт.); в этом же деке, в кормовой части, находилась и кают-компания. Мы приглашались к столу, как и в прежние плавания; чаем угощал Черкасов. Амбаркация всего отряда кончилась 25-го апреля, и [157] эскадра, часу во 2-м, стала под паруса. Куда плыли – об этом «старший знает»; но только мы слышали от моряков, что десант генерал Раевский желает сделать 1-го мая, чтобы веселее встретить лето. Ночью мы были далеко от берегов. Ветер, казалось, был попутный, чистый северный; эскадра замечательно равнялась. Так мы шли три дня, а к утру 28-го числа ветер начал усиливаться, волнение увеличиваться, и в полдень началась буря. Суда так разъединились, что в виду «Памяти Евстафия» оставались только два корабля, тогда как в первые дни я насчитывал их от 10-ти до 12-ти, с пароходами. Волны по морю ходили громадные, так что в наш верхний дек иногда бросало волны и обдавало нас брызгами; порты же нижних деков все были закрыты. Наступило 1-е число мая, а берегов мы еще не видели…
Буря продолжалась до 3-го мая. Ночью, под это число, кавказские берега обозначились кострами огней, которыми горцы, как тогда говорили, дают знать, куда должны собираться воинственные их толпы для сопротивления нашему десанту. Тщетные усилия! – подумал я, и тут же у меня явилась мысль оправдать кровавые действия цивилизованного правительства при описании, если останусь жив, этого десанта и, разумеется, по моей привычке, в стихах, в которых софизмы и даже паралогизмы простительнее, чем в прозе; да и в описании походов свое умствование в прозе как-то неуместно – оно оскорбляет распорядителей.
Из словесного приказания мы узнали, что к занятию пункта на берегу предназначалось ущелье Субаши. Порядок высадки войск, действие флота и вообще диспозиция для всего отряда на первый день десанта были те же самые, какие были сделаны и в прошлом году. Наш батальон по-прежнему был в первом фасе; я вышел на берег со стрелками первого рейса. Горцы на этот раз были благоразумнее: на самом берегу не было сооружено никаких преград, да и, подплывая на баркасах, которые обстреливали [158] прибрежье из каронад, мы вовсе не видели неприятеля. Но едва только подошли к лесу в полном убеждении, что он очищен морскою артиллериею – как были встречены ружейными залпами от горцев, засевших в вырытых ими, параллельно берегу, шанцах. При этих первых выстрелах убыло из цепи несколько стрелков, и даже в рядах нашей роты двое были ранены; на капитане прострелены фуражка и в двух местах сюртук. В это мгновение весь батальон, двигавшийся отдельно, поротно, развернутым фронтом, в виде резерва для цепи, вместе с нею при криках «ура!» бросился вперед,– но тут проиграли сигнал «стой». В это время навагинцы, в правой цепи, при двух горных орудиях на отвозах, миновали уже шанцы и, заметив в них засевшего неприятеля, начали его анфилировать в левый его фланг картечью и гранатами; при этом картечные пули засвистали перед самым носом нашей цепи. Мы попятились; но, как только заметили, что горцы, не выдержавшие неожиданного огня артиллерии, оставили свои засады и побежали,– мы, без сигнала, двинулись вперед и заняли их места. Между тем, в боковых цепях и в нашей трещала сильная перестрелка. Когда стрелки нашей роты вскочили в шанцы горцев, там нашли два тела с разбитыми картечью или осколками гранат головами, три ружья и одну в ножнах, пополам перебитую, шашку. Все это доказывает удачное действие нашей горной артиллерии и поспешность, с которой горцы отступили. По сигналу «движение вперед» мы оставили позицию, отбитую нами от неприятеля и медленно, с осторожностью, подвигались вперед. Вдруг несколько пар навагинцев, вместе с примыкавшими к ним правофланговыми парами нашей роты, быстро начали тесниться к парам цепи 4-й мушкетерской и вскоре за тем с криком «ура!» побежали. Почти одновременно раздался гик неприятеля, и появилась толпа горцев, неожиданно столкнувшаяся с ротой,– пошла рукопашная. Подобные моменты боевой жизни можно только рисовать [159] карандашом или воспевать в стихах, как сделали: Озеров – в описании побоища Мамая, Пушкин – в полтавской битве и другие. Словом, эти моменты может рассказать только тот, кто сам там не был, так как в такое время каждый участвующий видит только перед своим носом и только после дела, на биваках и при перевязке раненых, совокупность рассказов возвратившихся из строя и кровавые доказательства дают некоторое темное понятие о событии. такой момент нашей роты продолжался не более десяти минут; горцы побежали. Затем последовали неумолкаемые крики «ура!», барабанный бой, ружейные выстрелы, резкие звуки сигнального рожка, повторявшего несколько раз «движение вперед»,– все это, сливаясь вместе, производило какой-то непонятный шум, и все бежали вперед как сумасшедшие, хотя уже неприятельский след давно простыл. Наконец, заиграли «стой», затем «отбой». Все стихло. Все легли; кто принялся за манерку с водой, кто за бутылку с водкой, кто оббивал, а кто и переменял кремень в курке, вытирал полку, прочищал затравку. продувал дуло. Иной, закурив трубочку, беспечно потягивался на спине, а другой, сидя, снял сапоги, поправлял обувь,– одним словом, каждый подкреплялся, оправлялся и подготовлялся на случай новой встречи с врагом. Я, невыразимо утомившись, с разрешения моего капитан пошел в колонну и на пути видел следы наших человеколюбивых подвигов: окровавленные тела убитых, изломанное оружие, изорванную одежду, разбросанные кусочки бумаги от скусанных солдатских патронов. При этом слышались отдельные эпизоды из нашей схватки с горцами. В нашей роте израненных шашками было всего шесть человек, из которых только один, с разрубленным у самой шеи плечом, умер от истечения крови; остальные, несмотря на то, что получили по несколько ран шашками – а один даже и кинжалом – остались живы; в числе этих последних был ефрейтор Макар Лукьянов, имевший за Псезуапе [160] знак отличия военного ордена св. Георгия, который на моих глазах, в момент схватки размахнувшись ружьем для поражения горца, поднявшего на него шашку, получил от другого татарина удар кинжалом в левую руку, около кисти, и, выпустив ружье, уклонился назад. Противник же его в это мгновение нанес ему сильный удар, так сказать, по диагонали груди, от правого плеча к левому боку, рассек как плечо, так и ситцевый на вате нагрудник, откуда посыпались новенькие или, лучше сказать, тщательно вычищенные серебряные рубли, которые были пристеганы у суконной подкладке нагрудника. Оба горца, его поразившие, были тут же заколоты, а усердные товарищи, гренадеры, вместе с навагинцами заботливо подхватили окровавленного Лукьянова на руки и начали облегчать его от серебряной кирасы, хотя тот кричал им: «пустите меня, сам пойду». Но, несмотря на этот крик, они несли его, и только плеть капитана, висевшая у него чрез левое плечо, разумеется для лошади, могла остановить усердие стрелков. у которых уже завязывалась, было, кулачная между собою расправа. Пройдя эту оставленную нами позицию, я увидел в стороне стоявшего под деревом, опершегося на ружье, в суме на перевязи и с патронташем чрез плечо, видимо утомленного и облитого потом, старого ветерана Отечественной 1812 года войны, Н. И. Лорера. Он с приветливою улыбкою протянул мне руку. Я рассказал ему в коротких словах, что делалось в нашей цепи. Он, по обыкновению, вполне одобряя наших солдат в бою, остроумно подшучивал над их храбростью и, между прочим, заметил: «отнимите у знака отличия георгиевского креста преимущество, избавляющее солдата от телесного наказания без суда,– и вы увидите, что удальство наших героев сократится наполовину». – «Мне кажется,– возразил я ему,– нельзя не признать и в простом солдате, как и в личностях, подобных мне, чувств патриотизма и понятия о своей чести». – «Нет, дорогой М. Ф.,– сказал он,– пока у нас [161] звание солдата будет составлять наказание, пока рекрутам, как преступникам, будут брить лбы и заковывать их в кандалы – до тех пор понятие русского солдата о патриотизме и о своей части – сомнительны». Я, хотя и не совсем согласился с этой мыслью, но не возражал ему. О себе же он сказал, что далее полугоры, по причине усталости, с ротою он идти не мог и по совету ротного командира отправился в колонну и рад, что встретился со мною, добавив иронически: «вероятно, и без моей храбрости рота наша разобьет неприятеля». Мы расстались. Я зашел в штаб начальника отряда, где, подкрепившись у знакомых закускою, направился в лагерь к своей роте. Когда пришел туда, палатки были уже разбиты. Здесь А. И. Черкасов пригласил меня расположиться с ним вместе в одной палатке. Между тем, перестрелка в цепях умолкала, а по очертанию фасов отряда быстро возводились засеки, так что к вечеру отряд был совершенно обеспечен от внезапного нападения. В этот день потери, для кавказской войны, была довольно значительны: не знаю, сколько убыло из строя во всем отряде, но в нашей роте убито 3, истек кровью от раны шашкою – 1; ранено пулями: унтер офицеров 2. рядовых 7; изранено шашками 7.
Отдохнув и поустроившись в палатке, я это дело, как уже прежде сказал, описал в стихах – для оправдания наших кровавых действий.
Занятие Субаши.
Развила флаг эскадра средь пучин,
Эвксин вскипел под кораблями;
И человек – над бездной властелин,
Искусно правит парусами.
Он все могуществом рассудка покорил: [162]
Ему послушен ветр, ему покорны воды;
Поправ умом святой закон природы,
И путь по безднам проложил;
Он смертью и жизнию играет,
Беспечно носится средь пенистых громад,
Он жизнь не может дать, а с радостью вонзает
В грудь слабого убийственный булат –
И окровавленный собрат
Пред ним, как червь ничтожный, умирает…
Гор житель отважный, в безумьи своем,
Разбоем себя утешает;
И в наши пределы с мечом и огнем
Непрошенным гостем въезжает.
Он к вольным наездам привык среди скал,
В разбоях лишь радость находит,
И в грудь он ребенка вонзает кинжал,
И дев в плен позорный уводит.
Захватит ли старца на русских полях –
Смеется его сединами:
И старец наш стадо пасет на горах,
Опутанный рабства цепями.
На вина ли бросит свой меткий аркан –
Он требует выкуп безмерный;
Тем временем пленный, страдая от ран,
Как раб угасает презренный.
Что ж делать нам, русским? пора положить
Конец этой зверской забавы;
Пора хоть штыками им путь преградить
В пределы могучей державы.
Ветрила убраны. Вот якори бросают,
И роты русские толпятся на бортах. [163]
На месте корабли, и вот в ладьях
Штыки каленые сверкают.
Враги на берегу собралися толпой,
Готовы встретить нас с отвагой дерзновенной.
Но вот взгремел наш выстрел вестовой,
И грянул с кораблей Перун военный;–
Чугун убийственный несет и смерть, и страх,
Покрыла пыль и горы, и ущелья,
И громкое «ура!» откликнулось в горах –
И в бегстве ищет враг спасенья.
Над бурной стихией лег дым боевой,
И море шумит под ладьями:
Потомок, достойный героя, герой
Раевский у берега с нами (Здесь сказано про Николая Николаевича Раевского: «потомок, достойный героя. герой», потому что отец его, начальствуя в 1812 г. дивизией, пал в сражении с французами, и незабвенный наш поэт, Василий Андреевич Жуковский. служивший тогда в московском ополчении. состоя при главной квартире Михаила Илларионовича Кутузова, перед сражением под Тарутиным написал известное сочинение: «Певец во стане русских воинов», где в числе отличившихся под Бородиным и в других сражениях до битвы при Тарутине, сказал об отце Николая Николаевича:
Раевский, слава наших дней,
Хвала! перед рядами
Он первый грудь против мечей
С младенцами сынами…
Известно, что этот генерал Раевский в деле при Салтановке, 11-го июля, вывел двух сыновей своих, служивших в то время юнкерами, пред строем и с ними, впереди полков своей дивизии, повел их на французские колонны. После того, в 1821 году, этот стих дал повод Пушкину, посвящая Николаю Николаевичу свою поэму «Кавказский пленник», сказать:
Мы в жизни разно шли: в объятиях покоя,
Едва, едва расцвел, и в след отца-героя
В поля кровавые, под тучи вражьих стрел,
Младенец избранный, ты гордо полетел.
Прим. авт.). [164]
Он первый с колонной навстречу врагам,
Грозой впереди он дружины;
А воинам нашим – России орлам,
Скажи – опрокинуть стремнины.
Черкесы, как звери, засели в кустах,–
Но мы их и там угостили:
Мы вынесли горцев на русских штыках,
Кровавой грядой положили,
И знамя святое на грозных скалах,
При гимнах, с мольбой на горах водрузили.
Вот заняли ущелье гор –
И вторит песни нам кавказская громада.
На стан Раевского отряда
Теперь черкес не смеет бросить взор.
Раздался ль крик «ура!» на каменной вершине,
В ущелье, среди скал, сверкнет ли строй штыков,
Свинец ли наш просвистнет по долине –
И уж бегут толпы врагов.
После 3-го мая, по занятии места для форта, который предположено наименовать «Головинский», начались приготовленные работы к возведению укрепления. Приобретение хвороста, леса, фуража, вязание фашин, плетение туров и вообще работы вне лагеря, как и прежде, не обходились без потерь с нашей стороны; каждый день убывало из строя по два, по три человека, иногда и более. Наконец, горцы на возвышенность, покрытую лесом, [165] отделявшую долину Субаши от р. Шахо, скрытно от отряда втащили орудие и в ночь с 25-го на 26-е число начали бросать ядра наугад, по палаткам, но преимущественно направляли выстрелы на штаб начальника отряда. Хотя эта замечательная канонада не делал нам никакого вреда, но, чтобы положить конец такой дерзости, с рассветом, 29-го числа, посланы были туда, при двух горных единорогах, два батальона, которые не только прогнали с этой позиции горцев с их забавной артиллерией, но, перейдя на левый берег р. Шахо, заняли там высоты, устроили засеки тем соединили в один стратегический пункт долины Шахо и Субаши, чем много облегчились работы по возведению форта.
На другой день после десанта я прочитал моему доброму капитану свои новые стихотворения: «Переложение псалма» и «Занятие Субаши». Это послужило ему поводом опять предложить мне написать для его гренадер песню; «да попроще»,– сказал он, добавив комплимент стихом Пушкина: «ведь рифмы с вами запросто живут: две придут, третью приведут». Конечно, такой лестной просьбе отца-командира нельзя было отказать, и я написал «Солдатскую песню на занятие десантом ущелья Субаши»:
Извини, черкес любезный,
Опоздали мы к тебе;
Встретить первый май хотели
Мы при кликах и пальбе.
Не пришлося нам подраться
В первый май с тобою, хват,
Но мы в том не виноваты –
Ветр-буяныч виноват.
Все равно повеселились,
Лето встретили с пальбой;
На кровавой, брат, пирушке [166]
Погуляли мы с тобой.
С пуль тенгинских, навагинских,
С пуль отважных моряков,
Ошалел, знать, иль ослепнул
Ты от блеска их штыков.
И старинных нас знакомых
На Субаше не узнал;
С нами та же, брат, эскадра,
С нами тот же генерал.
Славно Лазарева знает
Твой земляк, мусульманин,
Ты забыл – так он припомнит,
Вспомня в пламе Наварин (В известном кровопролитном сражении под Наварином, 8/20 октября 1827 года, адмирал Лазарев, в то время капитан 1-го ранга, командовал адмиральским кораблем «Азов», получившим 153 ядра в свой корпус. Авт.).
А Раевский всем приметен –
Ростом, силой и умом;
Так тебе ль, чакалка, спорить
С нашим северным орлом?
А израненный Кашутин?
Как его ты не узнал!–
Ведь тебе свою оно дружбу
В май десятый доказал.
И Ольшевский с нами тот же;
Как его ты позабыл!–
А он знатную заметку
На Туапсе положил.
И Полтинина припомнишь,
Враг наш, храбрый басурман, [167]
Только в пшаденском ущелье
Вспомни крик и барабан.
В этот год нас было меньше,
Русских царских соколов;
Но, сознайся, что не стоишь
Силы ты и двух полков.
В нос щелчок – и ты отскочишь
От солдатского щелчка.
Эй! не жди, безумец храбрый,
Русских грозного толчка.
Наши хлынут – опрокинут
На аулы цепи гор,
В прах падешь и затрепещешь,
И решен наш будет спор.
Заупрямишься ж, негодный,
То и в будущий нас май,
Со штыком, свинцом, железом,
Снова в гости ожидай.
Здесь, в лагере на Субаши, ничего особенно замечательного не случилось. По занятии высот Шахо, примыкающих к морю утесом, где поставили лагерем 4-й батальон нашего полка, перестрелки в цепях значительно уменьшились; работы пошли успешнее. Около половины июня мы прочитали приказ по корпусу, состоявшийся 15-го мая, из которого узнали, что все укрепления на восточном берегу Черного моря, от устья Кубани до границы Мингрелии, а также Абхазию и Цебельду, с войсками, повелено соединить в одно управление под названием черноморской береговой линии и разделить на два отделения: первое – от Кубани до Александрии, второе – от форта Александрии включительно до [168] границ Мингрелии. Начальствовать всей линией – генерал-лейтенанту Раевскому; 1-м отделением, в укреплении Новороссийске, и устройством там порта заведовать свиты Его Величества контр-адмиралу Серебрякову; 2-м отделением – генерал-майору Ольшевскому, присвоив ему звание командующего войсками в Абхазии. Пребывание Раевскому – Новороссийск; Серебрякову то же, а Ольшевскому – Сухум-кале.
Жизнь в лагере шла шумно и весело, как и всегда во всех кавказских походах, и только смерть одного из декабристов, Александра Ивановича Одоевского, опечалила всех, знавших хоть сколько-нибудь этого замечательного по уму и душевным качествам страдальца от юности. Он был истинный поэт, но по обстоятельствам жизни написал мало. Мне говорили о его близкой, задушевной дружбе с Грибоедовым, особенно с того времени, когда творец известной комедии был свидетелем самоотвержения юного корнета, князя Одоевского, при спасении погибавших во время петербургского наводнения, 7-го ноября 1824 года. Александр Иванович скончался после кратковременной болезни (говорили – от желчной лихорадки), окруженный своими товарищами, возвращенными вместе с ним из Сибири на Кавказ. К 5-му июля в оборонительном отношении форт «Головинский» был окончен, вооружен и снабжен всем необходимым. На 6-е число назначена была амбаркация отряда, по примеру прежних лет; диспозиция по размещению войск на суда оставалась прежняя – что много содействовало сохранению порядка вообще и особенно по ротному хозяйству, как весьма основательно доказывал мой капитан. Часу в 6-м утра разобраны были засеки, цепи начали отступление, и стрелки пускали пули, кажется, только для прощанья с местностью, так как черкесских выстрелов я решительно не слышал. На это мое замечание капитан сказал: «уверяю вас, это я их напугал на Туапсе: они боятся попасть в человечьи ямы». – Очень может быть, [169] заключил я.
Часу в 10-м эскадра была уже в открытом море. Где сделан будет новый десант – мы не знали и положительно были удивлены, увидев на рассвете, 7-го числа, что наша эскадра очутилась опять вблизи знакомых нам берегов. И тогда только, когда, часу в 8-м утра, корабли начали входить в боевую линию, капитан объявил мне, что десант назначен в ущелье «Псезуапе»; что диспозиция и все распоряжения по предмету высадки отряда, без всякой отмены, оставлены те же, какие сделаны были для занятия Субаши. Так и сбылось; а потому описывать этот десант – значило бы повторить рассказ о том шуме, громе, трескотне, крике, какие только могут производить стопушечные корабли, не имея противников и не видя неприятеля, вместе с войсками десятитысячного отрада с его сухопутною артиллериею.
В нашей передовой цепи, как и во всех рядах первого рейса. ружейной трескотни было много. Но вообще в нашем батальоне убыли из фронта не было, да и во всем отряде в этот день, как говорили, было убитых и раненых не более 20-ти человек, и то преимущественно из числа рабочих при устройстве засек. Работы по возведению укрепления, наименованного «форт Лазарева», и вообще наша лагерная жизнь шли обычным порядком: хорошо ели, пили, кутили, играли в карты; вместо газет и журналов читали приказы и приказания, из которых, между прочим, нам сделалось известным, что горцы покушались овладеть некоторыми из наши укреплений, а именно: два дня сряду, 24-го и 25-го апреля, нападали на укрепление Навагинское, которое, при постройке его в 1838 году на р. Сочи, было наименовано фортом Александровским. Но нападение не удалось – горцы были отражены с большой потерею. Однако же, несмотря на это, повторили свое покушение 20-го и 21-го мая – и также неудачно, как и первое. А 3-го мая, в день нашего десанта на Субаши, напали на патруль, высланный из укрепления [170] Михайловского, построенного на Вулане в 1837 году, при чем были убиты 2 и ранены 5 рядовых. Но патруль, несмотря на свою малочисленность, поддержанный высланным к нему секурсом, вошел в укрепление, принеся своих убитых и раненых. 24-го июля сделано было сильное нападение ан форт Вельяминовский. возведенный в 1838 году на Туапсе. Горцы шли на штурм, но были отражены, отступили с потерей и были удачно преследуемы выстрелами крепостной артиллерии. За это дело начальник форта, капитан навагинского полка Худобашев, награжден орденом св. Владимира с бантом. В это же время мы узнали о Высочайше утвержденном, 30-го июня, положении по предмету военного поселения на Кавказе, которым повелено: нижних чинов, выслуживших двадцатипятилетний термин, кто из них пожелает, вместо отставки обращать в поселян.
Не знаю, по каким причинам, но видимо при постройке форта Лазарева очень торопились. В последних числах августа фортификационные работы не были еще приведены к концу, орудия крепостной или осадной артиллерии, которой обыкновенно вооружались форты, не были еще доставлены, а между тем, укрепление уже снабжалось продовольственными припасами, лазаретными вещами и другими запасами. Что же всего удивительнее – вооружалось артиллерией с кораблей, орудия и лафеты которой приспособлены к действию чрез порты на судах, но отнюдь не через амбразуры и через банк с барбетов. В гарнизон этого укрепления назначена была нашего батальона 4-я мушкетерская рота, командиром которой был капитан Марченко, только что в прошлом году, по переводу из полтавского пехотного полка, прибывший к нам на Кавказ; офицер, ни разу не бывший в делах против неприятеля, кажется, нигде не учившийся, едва умевший читать и писать, и самых ограниченных умственных способностей. Разговаривая с ним, можно было принять его за помешанного; о чем бы ни шел разговор, он постоянно смеялся. [171] Еще древние утверждали, что кто постоянно смеется, тот имеет короткий ум и холодное сердце. И этому-то офицеру вверили один из постов такой важности, как форты береговой линии! Положим, высшее начальство его не знало; да неужели же нельзя разгадать человека, разговаривая с ним о возлагаемой на него обязанности? Эти мысли, с доказательствами о плохих оборонительных средствах форта Лазарева, я высказал моему капитану, когда он вздумал предложить мне перейти в 4-ю мушкетерскую роту, чтобы остаться в форте и иметь случай отличиться. К этому добавил я, что если бы он сам был назначен начальником форта, то я бы охотно остался; но в таком случае упросил бы его настоять о замене корабельных орудий полевыми или даже горными, и непременно снять турбонеты с кроны бруствера бастионов, препятствующие обстреливать секторы исходящих углов; иначе, кажется, не сдобровать этому укреплению, особенно при Марченке. «Я совершенно с вами согласен,– сказал капитан,– и если бы я сам остался здесь воинским начальником, то непременно бы,– добавил он иронически,– сделал бы вас моим начальником штаба». В форте, при капитане Марченке, оставлены субалтерн-офицеры: подпоручик, мой однофамилец, Павел Федоров; прапорщики: Владимир Федоров, родной брат первого, и Богушевич,– все трое с хорошими способностями ума и поистине боевые офицеры. Но что значит юное усердие и храбрость, когда некому ими руководить?..
По окончании постройки форта Лазарева и возведения на берегу моря деревянного блокгауза, какие устраивались при всех береговых укреплениях для помещения команд азовских казаков, поддерживавших мореходное сообщение между фортами, предполагалось этот блокгауз соединить с укреплением посредством траншеи, которую прикрыть эполементом. Но 31-го августа, то есть до дня амбаркации отряда, с целью продолжения экспедиции этого года, к этим работам еще не приступали, хотя, [172] по отдаленности форта от берега моря более чем на два ружейных выстрела, сообщение с блокгаузом было не безопасно.
В полдень, 31-го августа, отряд был уже на судах, и эскадра стала под паруса. Отступление цепей к берегу совершилось без выстрела; но при первом пробном выстреле из 36-ти фунтовой пушки с барбета через банк – орудие, при отдаче после выстрела, сошло с платформы и скатилось с аппарели. Нагрузка же тяжестей, лошадей, ротных вещей и посадка войск сделана была при тихой погоде – благополучно.
После трехдневного плавания при тихом попутном ветре мы подошли к крепости Анапе. Верки полигонов этой крепости, обращенные к морю, стоят на обрывистом берегу, к которому, по причине мелководья, не только военные, но и купеческие суда ближе 4-х или 5-ти верст подойти не могут, а в маленькую анапскую бухту входят только суда гребной флотилии. По этим причинам высадка войска и выгрузка военных снабжений производились чрезвычайно медленно. Отряд первоначально стал биваками на гласисе крепости и затем разбил лагерь. Комендантом крепости был полковник Е. Е. фон-Бринк, плац-майором – майор О. Н. Суходольский. Так как в отряде прошли слухи, что награды за экспедицию прошлого года уже вышли, то мой ротный командир разрешил мне отправиться в крепость и там ожидать производства в офицеры. Я воспользовался этим позволением и поселился у О. Н. С-го. Между тем, отряд 11-го сентября двинулся к горам на юго-восток и, миновав станицу Николаевскую (анапского поселения) верстах в 25-ти от крепости, при слиянии р. Цемес с р. Мискаге (Эти две речки, слившись в один ручей, от этого места получают направление прямо на юг и под общим именем «Цемес» впадают в бухту, при которой существовала турецкая крепость Суджук-кале. По словам К. И. Тауша, это слово означает «мышиный замок». Авт.), стал лагерем, [173] где 12-го числа начальник отряда, генерал Раевский, заложив укрепление своего имени, передал отряд генерал-майору Кашутину, а сам отправился в Новороссийск.
Сентября 21-го были получены в отряде приказы по корпусу, из которых узнали, что Высочайшим приказом, отданным 20-го августа в лагере при селе Бородине, за отличие в делах против горцев, в числе прочих, произведен из унтер-офицеров в прапорщики Федоров. Начальник отряда, а вместе с тем и командир нашей 1-й бригады, В. А. Кашутин, знал меня лично и потому 16-го числа сентября дал мне предписание: по случаю болезни бригадного адъютанта, штабс-капитана Корецкого, принять мне обязанность отрядного адъютанта и вступить в исправление должности бригадного. По этому предписанию я, вступив в эти должности, по неимению возможности обмундироваться исправлял их в солдатской шинели, заменив ружье шашкою, подаренной мне анапским комендантом. Этот отряд, во все время возведения укрепления, имел только две небольшие перестрелки, без всякой потери с нашей стороны, и именно – 26-го и 27-го сентября. Между тем, вскоре после этих перестрелок начальник отряда получил извещение, что в ночь с 28-го на 29-е число этого же месяца горцы сделали сильное нападение на укрепление Навагинское, но, как и прежде, были отражены с большою потерею. Такие действия наших гарнизонов в укреплениях и фортах благотворно влияли на дух нижних чинов в отряде. Наконец, 9-го октября, укрепление было окончено, и начальником форта назначен был нашего тенгинского полка поручик Дормидонт Степанович Наумов. Этот офицер, при хороших умственных способностях, получив теоретическое военное образование в кадетском корпусе, подкрепивший свои познания четырехлетней практикой в кавказской войне, заслуживший уже отличиями в делах противу горцев ордена, был совершенно противоположен капитану Марченке и вполне заслуживал [174] то доверие, которым почтило его начальство, несмотря на его молодость.
По привидении форта Раевского в оборонительное положение и, снабдив его всем необходимым, отряд, 18-го числа, чрез станицы Николаевскую и Витязеву выступил в Черноморию; а 22-го числа, по окончательной переправе чрез Кубань при Бугасе, был распущен, и я отправился в г. Екатеринодар, где была бригадная штаб-квартира. Там я провел всю зиму, занимая квартиру вместе с больным бригадным адъютантом Корецким, имея стол у командира бригады. Во время пребывания в этом городе жизнь была обыкновенная: поутру – самые мелочные занятия в бригадной канцелярии, где и одному писарю нечего было делать; вечером – постоянно в квартире у нас была картежная игра: банк, штос, ландскнехт и другие. Сам я в игре не участвовал, но, зная отчасти шулерство, в которое посвятили меня в 1829 году в Варне капитан С. и прапорщик Д., любовался искусством любезного Корецкого в этом дурном ремесле. По воскресным дням и праздникам я посещал благородное собрание, устроенное в здании войскового училища, к подъезду которого, по причине знаменитейшей в мире екатеринодарской грязи, дам подвозили на арбах и на громадных черноморских повозках, запряженных волами, с которых весь прекрасный пол ловкие кавалеры переносили в уборную на руках. Перед праздниками Рождества Христова получен был приказ по корпусу, состоявшийся 8-го октября, об установлении на георгиевской ленте медали «за покорение Ахульго». Этим заключились известные мне военные события 1839 года на Кавказе.
|