[155] Глава IV
Последние годы царствования императора Николая I
Наступал памятный в летописях Европы 1848 год. Казалось, что в ней все было спокойно, и дипломатические канцелярии великих держав не предвидели нигде грозных осложнений. Лишь из Сицилии доходили вести о народном волнении, которому, впрочем, никто не придавал какого-либо значения. А между тем на политическом горизонте Европы незаметно собирались темные тучи, которые разразились грозой самым неожиданным образом.
В Петербурге зимний сезон, отличавшийся в этом году большим оживлением, подходил к концу. 21 февраля, в субботу на масленой, из Варшавы была получена депеша, поразившая всех своей неожиданностью. Она сообщала о происшедшей во Франции перемене. Король Людовик-Филипп отказался от престола в пользу своего малолетнего внука, графа Парижского, с передачей регентства, впредь до совершеннолетия нового короля, в руки его матери, вдовствующей герцогини Орлеанской. Известие это, по словам барона Корфа1, разнеслось по городу с быстротой молнии, но никто не мог предполагать, что в то время для королевской власти во Франции была уже близка и окончательная развязка.
На следующий день, в воскресенье, у наследника цесаревича в Аничковом дворце вся императорская фамилия и высшее общество веселились на «folle journée», которая должна была закончиться блестящим балом. В пять часов быстрыми шагами вошел в залу, где шли танцы, император Николай с бумагами в руках, «произнося какие-то непонятные для слушателей восклицания о перевороте во Франции и о бегстве короля».
Государь был взволнован до глубины души. В падении нелюбимого «короля баррикад» он видел давно предсказываемую им кару Божию и наказание за произведенный восемнадцать лет тому назад обман, а также за попрание строгой законности и принципа легитимизма. Но наравне с этим император Николай был озабочен торжеством революции.
Явившись вечером вторично на бал, он обратился к группе присутствовавших там лиц со следующими словами, которые с обычной откровенностью выказывали чувства государя: «Voilà donc la comédie jouée et finie, et le coquin à bas. Voilà bientôt dix-huit ans qu'on me taxe d'imbécile, quand je dis que son crime trouvera sa punition encore ici-bas, et pourtant mes prévisions viennent de s'accomplir»2. «Поделом ему, прекрасно, бесподобно!»3 [156]
Со своей стороны, императрица говорила в кружке приближенных ей лиц, что бывший король, вероятно, не раз вспоминал в своем бегстве из Парижа о нашем государе и что образ императора Николая должен был преследовать его, как страшный призрак4.
На петербургское общество известие о февральской революции произвело, по словам современников, очень сильное впечатление. Чувствовалось, что в этом водовороте страстей Россия не останется в стороне и что вполне определенные взгляды ее государя не замедлят указать тот путь, по которому ей надлежит следовать в общей сумятице, охватившей запад Европы. Даже в заседаниях Государственного совета более говорилось о французских событиях, чем о текущих делах. Всеобщее возбуждение росло по мере получения новых известий из Парижа и в особенности вестей о начавшихся волнениях в Германии, т. е. в ближайшем с нами соседстве.
Еще на балу у наследника государь заметил, что «коммунисты и радикалы между немцами легко могут, пожалуй, затеять что-нибудь подобное и у себя», и в порыве первого сильного впечатления высказал мысль о постановке на военную ногу 300-тысячной армии, имея в виду отправить ее на Рейн для укрощения революционной гидры5. Смелый, правдивый голос старика князя П. М. Волконского, поддержанный советами графа Орлова и графа Киселева, был услышан, однако, императором Николаем, подчинившим, как это неоднократно бывало, свои личные чувства требованиям государственной мудрости6. Отлично знавший характер своего государя, граф П. Д. Киселев более всего опасался, что рыцарские чувства императора Николая относительно его союзников заставят под первым впечатлением принять решение, не соответствующее истинным интересам России. «Не давайте только воли чувству великодушия относительно ваших союзников», — смело предостерегал государя граф Павел Дмитриевич7.
По всей вероятности, под впечатлением этих разговоров императором Николаем была утверждена следующая инструкция нашему послу в Париже, которую канцлер препроводил ему 3 (15) марта [157] 1848 года8 и которая вполне ясно определяла роль России относительно последовавшего во Франции переворота. «Дорогой Киселев, после парижских событий вас все будут спрашивать, включая сюда, может быть, и господина Ламартина, что хочет и что будет делать Россия? Вы должны отвечать: она хочет мира и поддержания в Европе территориального распределения, намеченного Венским и Парижским трактатами. Она не хочет вмешиваться во внутренние дела Франции и не примет никакого участия во внутренних распрях, которые могут ее поколебать; она никаким образом не будет влиять на выбор нацией себе правительства. В этом отношении Россия будет придерживаться самого строгого нейтралитета. Но как только Франция выйдет из своих пределов или атакует одного из союзников императора, или если она будет поддерживать вне своих границ революционное движение народов против их законных государей, то император придет на помощь атакованной державе и в особенности своим более близким союзникам, Австрии и Пруссии, всеми своими силами. Такого языка вы должны держаться, и в таком духе я отвечаю представителям дипломатического корпуса, ожидая времени, когда нам можно будет публично объявить виды и намерения императора»9.
«В эти смутные времена, — замечает барон Корф, — положение императора Николая было, конечно, одним из самых тягостных. С его привязанностью к монархическому началу, имея близких ему и его семье почти во всех дворах Германии, а в одном из них и родную дочь, он принужден был бездейственно смотреть, как падали вокруг него цари и престолы и как от дерзостного буйства страстей разрушалась вся святыня исконных политических верований... Но, поистине, тут мы и научились познавать все величие духа нашего монарха»... Император Николай и в эти тяжелые дни ни в чем не изменил порядка своих обычных занятий, находил время даже для второстепенных дел, казался веселым, и во время отдыха его речь по-прежнему изобиловала остроумными шутками.
А между тем возбужденные на западе волнения подходили в своем движении к востоку к нашим границам. В Берлине начались «Мартовские дни», смуты в Австрии и Венгрии принимали все более и более угрожающий характер.
Император Николай следил за событиями с озабоченным вниманием. Наконец он решил усилить свои войска на западной границе и в особом торжественном акте громогласно возвысить перед лицом народа и Европы свой голос по поводу происходивших событий и высказать чувства, его волновавшие. Результатом такого решения был наделавший столько шума манифест 14 марта.
В тиши своего кабинета, среди массы текущих забот и в возбужденном от свершавшихся кругом тяжелых событий состоянии, [158] изливал государь в собственноручном проекте этого исторического документа те мысли, которые наполняли все его существо. Вера в Божественное провидение, во власть, исходящую от Бога, в то полное единение, которое существует между русским царем и многомиллионной Россией и которое так же ясно сознавалось императором Николаем, как и каждым его подданным, наконец, несомненное решение всего русского народа стать до единого на страже исконных его традиций, все это с полной определенностью вылилось из-под пера Николая Павловича.
Окончательная редакция манифеста была возложена на барона Корфа. Описывая минуты, когда он читал государю свой труд, барон Корф заметил, что на глазах императора появились слезы. «Видно было, что он всей душой следил за этим выражением заветных его мыслей и чувств».
Однако государь очень хорошо сознавал, что манифест будет читаться не только в России, но и за границей, где слова русского монарха в обращении к своему народу могут быть превратно истолкованы, а потому, несмотря на собственное благородное увлечение и на восторги Корфа, он приказал изготовленный проект показать графу Нессельроде, который, по словам государя, был «очень взыскателен на выражения и в теперешних обстоятельствах совершенно в том прав».
Обоим цензорам мыслей государя, и графу Нессельроде и барону Корфу, пришли на ум тождественные замечания относительно впечатления, которое манифест может произвести на Европу, но они не решились открыто их высказать, а оставили их до всеразрешающей критики времени «про себя».
Манифест 14 марта производил грозное и величественное впечатление. В нем громовой струной звучало возмущение «разливающимися повсеместно с наглостью мятежом и безначалием» и «дерзостью, угрожающей в безумии своем России» и «готовность в союзе со святой Русью» защищать честь русского имени и неприкосновенность пределов России. Он заканчивался уверенностью, что древний призыв «за веру, царя и отечество» предукажет [159] путь к победе, и религиозным возгласом: «С нами Бог! Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!»10
Впечатление, произведенное манифестом в России, было громадное. Когда цесаревич прочел его собравшимся у него командирам и адъютантам отдельных частей войск гвардии, то раздалось восторженное, несмолкаемое «ура». Все бросились целовать руки цесаревича, и сцена достигла высшей степени умиления11. В церквах, вслед за чтением манифеста, пелся тропарь: «Спаси, Господи, люди Твоя».
Но наряду с общим возбуждением раздавались и более спокойные, недоумевавшие голоса. Такое обращение к народу находили преждевременным, не вызванным обстоятельствами, так как государству не угрожала никакая опасность. Многие, под влиянием манифеста, были искренно убеждены, что Россия уже подверглась новому вторжению двунадесяти языков. В народе пошел говор о появлении антихриста12.
В Европе манифест произвел впечатление не менее сильное, чем в России, хотя и толковался там весьма разнообразно. Одни желали в нем видеть гордый вызов, брошенный северным гигантом торжествующей революции, другие — лишь новое подтверждение политической программы императора Николая Павловича: «не тронь меня, я никого не трону».
Канцлер граф Нессельроде поспешил истолковать перед Европой в своем органе «Journal de St-Peterbourg» смысл манифеста именно в этом духе. Наше Министерство иностранных дел объясняло Европе, что Россию не следует «представлять себе каким-то страшилищем», что она только не потерпит, «чтобы чужеземные возмутители раздували в ее пределах пламя мятежа», а равно, «чтобы, в случае изменения политического равновесия и иного какого-либо распределения областей, подобное изменение обратилось бы к ущербу империи». Вне указанных случаев «она будет соблюдать строгий нейтралитет»13.
В то время, как общественное мнение Европы смотрело на манифест 14 марта как на открытый вызов популярным идеям, [160] охватившим большинство населения Запада, взоры потрясенных правительств обращались с упованием на Россию, которая, выражаясь словами одного из современных русских иерархов, стояла «непоколебимо, яко гора Сион, среди всемирных треволнений»14.
Все правительства Германии потеряли головы, и паривший над ними исполинский образ императора Николая особенно рельефно возвышался. Все только на него и надеялись, от него одного ждали спасения15. В Европе, народы которой протягивали руку симпатии республике, царило полное смятение. «Даже Англия, — говорит Герцен, — покачнулась на своих средневековых основах. Франция естественно становилась главою всемирного движения... Депутация за депутацией являлись к временному правительству с речами сочувствия и братства. Поляки, итальянцы, немцы, американцы, ирландцы, английские демократы и чартисты наперерыв заявляли свою дружбу и удивление. И это не были праздные слова. Достаточно только вспомнить, что происходило в 1848 году в Вене, Берлине, Милане, Риме, в Южной Германии, в Познани и в самой Бельгии. Ни в какую эпоху империи Франция не имела такого влияния на всю Европу, как в марте и апреле месяцах; правительства были сбиты с толку, народы за Францию; испуг был так велик, что прусский король и австрийский император соглашались на демократические уложения... »16
Благородство чувств императора Николая и бескорыстие его политики в годы революций и потрясений Европы признают даже иностранные историки, менее всего способные увлекаться Россией.
«Русское влияние, — говорит один из них17, — всегда значительное среди немецких владетельных домов, необыкновенно усилилось и достигло своего апогея после февральского потрясения. Оставшись вне революционной бури, которая охватила почти все государства континента, империя царей казалась самым крепким оплотом начал порядка и консервативного духа. «Покоряйтесь народы, яко с нами Бог!» — восклицал император Николай в знаменитом манифесте, и монархическая Европа, не удивляясь особенно языку, который делал в некотором смысле Бога участником непомерной человеческой гордости, лишь восхищалась государем, который с замечательным бескорыстием трудился над восстановлением законных властей и над сохранением мирового равновесия.
Справедливость требует признать, что в эти тревожные годы северный самодержец пользовался своим влиянием и мечом единственно для укрепления пошатнувшихся престолов и для охранения трактатов. Он защищал Данию, к которой уже в то время потянулась хищная рука Германии, и с горячностью занялся приведением держав к соглашению по этому вопросу, благодаря которому удалось вырвать из рук немцев столь жадно захватываемую [161] жертву. Он непосредственно вмешался в Венгерскую войну и помог при помощи своей армии раздавить восстание, потрясшее до самых оснований древнюю империю Габсбургов, которая была обессилена и внутренними волнениями и двукратным началом завоевательной войны со стороны Пьемонта. Мало расположенный и по своим убеждениям, и по своим интересам поддерживать объединенную Германию, «первая мысль которой была мысль о захвате, а первый оклик воинственным кличем»18, он способствовал всем своим влиянием восстановлению германской конфедерации на основаниях, предшествовавших 1848 году. Узы родства и дружбы, которые соединяли его с берлинским двором, никогда не были столь сильны, чтобы заставить хоть на минуту отказаться от поддержки верховной власти германских государей и независимости государств; несмотря на искреннюю привязанность, которую он питал к своему «зятю-поэту», он не избавил Фридриха-Вильгельма IV от эвакуации герцогств, ни от тяжелых Ольмюцких условий... В этот исторический момент император Николай был окружен вполне заслуженным ореолом истинного величия и неизмеримого престижа, который отразился и на лицах, являвшихся представителями той политики государя, непреклонной твердости и прямоты которой никто не осмеливался отрицать».
Действительно, древняя монархия Габсбургов находилась в это время на краю гибели. Каждая из ее разрозненных в национальном отношении частей стремилась обособиться или влиться в состав единоплеменных им государств. Одного слова императора Николая было достаточно, чтобы Австрийская империя перестала существовать на карте Европы как самостоятельное государство. Но он был далек от подобных идей. Государь находил, что единство австрийской державы, основанное на общности религиозных верований и исторического прошлого, должно быть поддержано19. Победы Радецкого над пьемонтцами, взятие мятежной Вены князем Виндишгрецом и верность предводительствуемых баном Елачичем хорватов внушали императору Николаю чувства живой радости не только как близкие его сердцу подвиги военной доблести и верности присяге, но и как успех союзного ему монарха. «Ура! Герою Радецкому и нашему фельдмаршалу», — начертал государь на депеше барона Медема от 17 мая 1848 года, сообщавшей о решительной его победе у Навары20. Австрийские полководцы были богато одарены русскими орденами, которые они получили намного раньше австрийских21.
При таких тяжелых обстоятельствах в Австрии произошло событие чрезвычайной важности. Слабоумный император Фердинанд отказался от престола, на который вступил восемнадцатилетний эрцгерцог Франц-Иосиф, объявленный только накануне своего воцарения совершеннолетним. [162]
«Благоволите, государь, — писал он 2 декабря 1848 года императору Николаю Павловичу22, — перенести на меня часть тех чувств доверия и расположения, многочисленные доказательства которых до самой своей смерти получал славной памяти император Франц... Я надеюсь, что мои политические принципы и характер управления позволят мне приобрести похвалу Вашего Величества»23. Через две недели в новом письме австрийский император высказывал уже надежду, что государь поддержит его и Австрию своей дружбой, а в крайнем случае и материальной помощью. Он взывал к памяти своего деда, императора Франца, который при последнем свидании с Николаем Павловичем просил его покровительства своим преемникам, говоря, что умрет спокойно, лишь получив подобное обещание нашего государя. Князь Виндишгрец в своем благодарственном письме также счел необходимым напомнить об этом императору Николаю.
Но такие напоминания, конечно, были излишни. Еще в октябре на донесении нашего поверенного в делах в Вене Фонтона о возможности австрийского обращения к великодушию императора Николая Павловича государь начертал: «И я отвечу на их призыв, и они во мне не ошибутся».
Не только, однако, чувство верности данному слову и кажущейся общности политических принципов имело в этом случае влияние на решимость государя оказать Австрии вооруженную помощь. Тесная связь, обнаруженная между венгерским восстанием и польской революционной пропагандой в сопредельной нам Галиции, а также в западных областях империи, придавала такому решению значение и с точки зрения собственных государственных интересов. Затушить по ту сторону границы пламя готовившегося восстания было гораздо легче и безопаснее, чем бороться с ним в наших собственных пределах24. [163]
Всеподданнейшие донесения князя Варшавского представляли положение Царства Польского в усиленно сгущенных мрачных красках, что не соответствовало действительному положению вещей26 ; редкие попытки заграничных революционеров, подавляемые к тому же в течение восемнадцати лет решительными мерами наместника, не встречали подготовленной среди населения почвы. А между тем донесения князя Варшавского вызвали чрезмерное утомление наших войск, поставленных в необходимость совершать постоянные передвижения по всему западному краю, и предоставление Виленскому, Ковенскому и Бессарабскому генерал-губернаторам чрезвычайных полномочий по охране общественного спокойствия26. Называя Паскевича в одном из писем к нему «зодчим стены», благодаря которой «Бог помог нам стать против постигшей других гибели», государь сокрушался о том, что приходится лишь «смотреть, быть осторожным и ждать, сколь это ни тяжело»27. Но «зодчий стены» в своем воображении рисовал себе картины очень мрачные и в своей душе серьезно ожидал ежеминутного повторения в Варшаве кровавых событий конца 1830 года.
О нравственном состоянии варшавских властей лучше всего свидетельствует следующая записка генерал-адъютанта князя Горчакова к коменданту Александровской цитадели графу Симоничу, относящаяся к 1848 году28: «Имеются сведения, что сегодня должен вспыхнуть мятеж; между прочим, хотят закидать матрацами и прочими предметами ров цитадели. Этот последний проект не имеет никакого здравого смысла. Тем не менее фельдмаршал мне приказал предупредить вас об этом и просил быть настороже сегодня и последующие дни и не только ночью, но и днем»29.
Подобного рода донесения из Варшавы совместно с известием о приближении к нашей границе из Буковины венгерских повстанцев под предводительством польского революционного генерала Бема вызвали со стороны государя распоряжение «не ожидать, чтобы он к нам приближался, но, перейдя границу, идти навстречу и истребить его»30.
Благодаря изложенным обстоятельствам просьба императора Франца-Иосифа о нашей помощи в подавлении венгерского мятежа встретила полную готовность императора Николая оказать вооруженное содействие своему союзнику. [164] «Мы в нем не откажем, — гласил манифест 26 апреля 1849 года. — Призвав в помощь правому делу Всевышнего вождя браней и Господа побед, Мы повелели разным армиям нашим двинуться на потушение мятежа и уничтожение дерзких злоумышленников, покушающихся потрясти спокойствие и наших областей. Да будет с Нами Бог, и никто же на Ны!»
Впечатление, произведенное этим манифестом на русское общество, по словам барона Корфа31, было неблагоприятное. Многие говорили, что нам нет причины вступаться за других, когда у самих неспокойно, намекая на наделавшую первоначально много шума историю Петрашевского; другие же не сочувствовали оказанию помощи именно Австрии, «вероломная политика которой довольно известна по истории», и которая в случае нашей нужды, конечно, не придет нам на помощь.
Государь прибыл в Варшаву, чтобы находиться ближе к театру военных действий. Он поддерживал самую оживленную переписку с руководившим боевыми операциями фельдмаршалом князем Паскевичем, и в этих письмах, свидетельствующих о военных талантах императора, с особой определенностью проявились также его чуткость к неразлучным с войной страданиям, его забота о солдате и глубокое сознание своей ответственности перед Богом и совестью за свершающиеся события.
Через два месяца кампания кончилась, обнаружив несоответствие полководческих талантов князя Варшавского с тем ореолом славы, который окружал его среди современников. Период кампании, предшествовавший сдаче армии Гёргея, даже временно поколебал престиж «отца-командира» в глазах императора Николая32. Это была как бы прелюдия к разочарованиям 1854 года. Но последовавшая вслед за тем бескровная сдача Гёргея сгладила плохое впечатление, получившееся от ведения всей кампании.
Венгерская армия сложила оружие перед русскими войсками, «прибегая к посредничеству Нашему, — как гласит манифест 17 августа 1849 года, — для испрошения великодушного помилования у своего законного повелителя. Исполнив Наш обет свято, повелели Мы ныне торжествующим войскам Нашим возвратиться в свои пределы. С благодарным сердцем к подателю всех благ от глубины души восклицаем: Да, воистину с Нами Бог, разумейте языцы и покоряйтеся, яко с Нами Бог!».
Но здесь произошло одно обстоятельство, положившее печальный отпечаток на отношение к нам венгерской нации в течение многих десятков лет. Ее армия охотно сдалась русским войскам, предупредив, что она будет драться до последнего, если появятся австрийцы или если им будут выданы венгерские войска. Император Николай потребовал безусловной сдачи, но обещал ходатайствовать перед законным правительством о милосердии, в даровании [165] которого был уверен. Гёргею же было предложено, если он хочет, поселиться в России. Милосердие было обещано, но не было исполнено на деле33. Преимущество, оказанное венгерцами русским войскам, и необходимость прибегнуть в тяжелую годину внутренних потрясений к русской помощи не могли не оставить горького осадка и в отношениях спасенной такими исключительными средствами Австрии к России.
Император Николай, глубоко веровавший в Божественный источник монархизма и в неприкосновенность данных монархам от Бога прав, не мог смотреть одобрительно на попытки своего зятя, короля прусского, ввести полуконституционные изменения в системе управления государством. Король Фридрих-Вильгельм, насколько мог, защищал свои предположения, доказывая государю, что идея объединения провинциальных прусских ландтагов в один общий ни в чем не нарушает начал монархического управления.
«Я не ослабил моей короны, — писал король34, — я не переменил старого, естественного, патримониального устройства моего государства». Но эти восклицания не убеждали императора Николая, который намного раньше указывал королю, что «революционная пропаганда делает новые завоевания, и что число врагов общественного порядка увеличивается с ужасающей скоростью»35; за несколько же недель до февральского переворота, поколебавшего Францию, он предсказывал наступление страшных бедствий, против которых следует бороться не словами, а действием. «Скажите мне замолчать, — пишет государь36, — и мое молчание будет ненарушимо, но если говорить, то я буду говорить только правду»37.
Предсказания императора Николая сбылись, и вслед за падением Людовика-Филиппа начались волнения и в Германии. Государь всеми силами старался поддержать мужество упавшего духом короля прусского, колебавшегося относительно выбора пути, по которому ему надлежало следовать.
Фридрих-Вильгельм не допускал и мысли о торжестве революционных принципов в порядке управления Пруссией, но в то же время ему казалось возможным воспользоваться приподнятым настроением нации для осуществления своей заветной мысли объединить Германию под главенством прусской короны. Погоня за этими двумя целями совместно со слабым, нерешительным характером короля, увлекавшегося поэзией и мистицизмом и всегда находившегося под впечатлением быстро менявшегося в разные стороны настроения, в конце концов посадила его между двух стульев и заставила его державного зятя, которому поведение короля [166] причиняло массу хлопот, выразиться о нем характерным образом, что «наш прусский союзник очень слаб».
Объединенная Германия в руках такого властелина, каким был Фридрих-Вильгельм, не могла обеспечить спокойствия Европе, да, кроме того, образование ее шло совершенно вразрез с трактатами 1815 года, а потому император Николай старался всей силой своего авторитета и родственных влияний поддержать в известном направлении увлекающегося, не без большой, однако, дозы эгоистических поползновений, короля прусского.
Переписка между обоими монархами, относящаяся к этому времени, обрисовывает весьма рельефно колеблющийся характер Фридриха-Вильгельма и дружественный, но решительный и не отступающий от своих принципов тон императора Николая. Желание первого «вырвать из рук демагогов опасное и фатальное оружие германской национальности»38 вызвало со стороны государя призыв оставаться «le sauveur de l'Allemangne et de la bonne cause», стоять смело на высоте положения и не отступать перед задачей, указанной Проведением39; однако в этих словах вовсе не заключалось призыва к какому-либо изменению устройства Германии, не соответствовавшего трактатам 1815 года. Называя предлагаемую ему франкфуртским парламентом корону объединенной Германии «собачьим ошейником»40, король в то же время принял депутацию этого парламента и, выслушав ее, со свойственным ему увлечением объявил, что «в ее словах узнает голос германского народа».
Но император Николай Павлович не мог при свойственной ему прямоте смотреть так двойственно на вещи. Он называл франкфуртский парламент «Tas de vauriens»41 и устами нашего посла в Берлине барона Мейендорфа заявил, что «Пруссия не имеет права становиться во главе Германии, и что такое ее стремление не опирается ни на право, ни на факты»42.
Прусский двор начал стараться создать такие факты, и после разгрома франкфуртского парламента берлинский кабинет направил [167] все усилия, чтобы объединить германские государства под главенством Пруссии. Первоначально было предположено образование федерального государства с королем прусским во главе, который, вслед за образованием такого государства, заключил бы союз с Австрией. Но этот проект постигла неудача. После этого в Берлине решили по крайней мере сгруппировать вокруг Пруссии меньшие государства и создали Эрфуртскую унию. В ответ на это Австрия, на основании трактатов 1815 года, созвала на Франкфуртский сейм представителей всех германских владений, причем на ее призыв откликнулись даже многие из членов прусской «унии».
Германия разделилась на два враждебных лагеря, и среди всех внутренних смут и неурядиц, поглотивших Западную Европу, готовилась вспыхнуть междоусобная брань между главными немецкими державами, союзницами России, на полном единении с которыми, как известно, император Николай строил здание своей политики за последние восемнадцать лет. Допустить такую войну, которая к тому же дала бы могущественное средство распространить успех «деда революции» на самой границе наших пределов, государь, разумеется, не мог. Настало время, когда император Николай Павлович пришел к заключению, что пора возвысить свой мощный голос и перейти в умиротворении своих немецких союзников от слов к делу.
Он решительно высказался против прусской политики, скорбел о том, что «добрая, старая, приверженная в законности Пруссия» перестала существовать, и откровенно делился этим своим мнением с королем43. Государь не допускал удаления Австрии из Германии, и по его поручению барон Мейендорф не раз говорил королю, что «Император не может понять, каким образом ревностный защитник монархического начала и охранительного союза с Австрией может создавать планы, прямо противоположные тому, что он защищал в течение всей жизни»44.
В мае 1850 года государь находился в Варшаве. Сюда прибыли принц прусский Вильгельм из Берлина и князь Шварценберг из Вены. Король Фридрих-Вильгельм не упустил по этому случаю патетически воскликнуть: «Наступила минута воззвания к императору, чтобы он решил спор между Австрией и Пруссией!»45
В решении государя сомнения быть не могло. Он склонился на сторону Австрии, так как этого требовала и неприкосновенность трактатов 1815 года. Прусской политике пришлось временно отступить от намеченной цели, хотя она и подчинилась этому не сразу.
Она начала играть на другой струнке. Король Фридрих-Вильгельм пытался внушить императору Николаю недоверие к австрийцам, жаловался на их недобросовестность, на вступление их войск в герцогство Гессенское и на военные приготовления в Богемии. [168]
Наконец, король сообщил государю, что он решился мобилизовать свою армию. Но и это не помогло. Император Николай сообщил королю, что не имеет никаких оснований сомневаться в доброй вере венского кабинета и настоятельно советовал своему зятю не вводить Пруссию в опасности, с которыми она не в силах бороться46. Фридриху-Вильгельму пришлось подчиниться и отстранить от дел представителя объединительной политики генерала Радовица.
Расставаясь с ним, король в письме к Радовицу прощался не только с министром, но и с собственной несбывшейся мечтой. «Посылаю вам, - писал Фридрих-Вильгельм, — слово печали, верности и надежды. Я подписал указ об увольнении вас от должности министра иностранных дел, и Бог свидетель удручения моего сердца. Я принужден был, я — верный ваш друг, хвалить вас публично за решение удалиться от дел...»
Заменивший Радовица барон Мантейфель просил свидания у австрийского первого министра князя Шварценберга, которое и состоялось в Ольмюце в присутствии нашего посланника при берлинском дворе барона Мейендорфа. Пруссия уступила, и трактаты 1815 года не подверглись никакому изменению.
Некоторому охлаждению отношений государя к Пруссии содействовали также польские дела и вопрос о датских герцогствах. Император Николай Павлович в самых решительных выражениях требовал от берлинского кабинета подавления смут в Познани и возмущался, что, несмотря на уверения прусского правительства, познанские поляки «продолжают пользоваться покровительством своей так называемой национальности». Государь даже объявил войну Фридриху-Вильгельму, в порыве недоверия к многочисленным уверениям его кабинета, очень редко согласовавшимся по польским делам с действительными поступками, что лишь тогда поверит наказанию польского революционного агитатора Мерославского, когда узнает, что его действительно повесили47.
Вмешательство Пруссии в датские дела вызвало еще более решительные меры со стороны императора Николая. Общегерманское [169] движение откликнулось, как известно, и волнением в Голштинии, причем восставшие голштинцы были поддержаны прусскими войсками. Узнав об этом, государь поручил барону Мейендорфу выразить берлинскому кабинету сожаление по поводу несправедливого нападения на Данию и объявить, что Россия не может остаться безучастной зрительницей происходившего48. Через десять дней последовало новое заявление нашего двора, требовавшее от пруссаков немедленной приостановки военных действий и в противном случае угрожавшее разрывом49.
Пруссия смирилась, и у императора Николая Павловича стало одной заботой меньше. «Ouf en voilà un de moins!» — воскликнул он, узнав о заключенном в Мальме перемирии.
Из приведенного краткого обзора видно, как нелегка была роль охранителя пошатнувшихся устоев политического быта Европы, защитника чистого монархического начала и неприкосновенности существовавших трактатов, которую добровольно принял на себя император Николай, отчасти в виде наследства от своего предшественника, а отчасти в силу собственного глубокого внутреннего убеждения в справедливости избранного образа действий. Можно спорить о пользе того или другого акта внешней политики этого государя для России, как, например, участия вооруженной силой в подавлении венгерского восстания50, но нельзя отрицать благородства побуждений, которыми он руководствовался, и не удивляться прямоте, твердости и великодушию, которые отличали императора Николая Павловича во всех поступках его внешней политики.
Этот государь сознавал все величие своего сана, все значение своего царственного долга, которые не были для него лишь пустым словом или формой, и он безуспешно хотел вселить такое же сознание в сердца всех венценосных глав Европы51.
Император Николай не дал титула «брата» королю Людовику-Филиппу, получившему престол не «Божьей милостью», но выдвинувшемуся благодаря революционной смуте; он не поколебался отказать в этом имени и новому императору французов, Людовику-Наполеону, хотя и признавал заслуги последнего по водворению порядка во Франции. Государь не снисходил до разрешения вступать в полемику с печатными проявлениями неприязненного по отношению к России общественного мнения. «Величественное молчание на общий лай, — написал он по этому поводу на одной из политических записок М. П. Погодина, — приличнее сильной державе, чем журнальная перебранка»52.
Вообще эта записка Погодина представляет большой интерес благодаря многочисленным заметкам государя. Заметки эти свидетельствуют, что он с замечательной ясностью отдавал себе отчет в политическом положении Европы. Государь считал «неоспоримым», [170] что Австрия не могла бы устоять в годину бедствий без нашей помощи; отлично сознавал, что, кроме императора, в Вене есть правительство, с которым приходилось считаться, дипломатия, враждебная нам бюрократия — «одним словом, много каналий», но отрицал выполнимость предъявленного Погодиным к Австрии требования, чтобы она была для нас союзницей, готовой принести всякую жертву. «Это невозможно», — заметил государь на полях; а мнение автора, что нам выгоднее иметь Австрию врагом, чем другом, он коротко назвал «чепухой». Император Николай возлагал упование лишь на Бога и далеко не разделял восторженных увлечений Погодина относительно наших «естественных союзников» — славянских народностей Турции и Австрии. Зато государь вполне соглашался с мнением историка о необходимости освобождения турецких славян именно нами, так как в противном случае это будет сделано другими державами во вред России. «Совершенно так», — заметил он на записке, подчеркнув рассуждения Погодина53.
Если и можно отметить одну, может быть, не совсем обоснованную черту во внешней политике императора Николая, то это только то, что он прилагал к западноевропейским отношениям и событиям тот принцип самодержавия, который сложился всей исторической жизнью и бытом исключительно среди русского народа, в котором заключается могущественная сила России и исключительно одной ей принадлежащая особенность, всегда отличавшая и отличающая Русское государство от остальных наций. Западный абсолютизм далеко не обладал жизненностью и мощью русского самодержавия. Он роковым образом должен был рушиться, и император Николай, защищая его, поддерживал здание, обреченное судьбой на неминуемое падение.
А между тем, наравне с могучей силой государя, высоко державшего знамя своих убеждений, в Европе росла сила сопротивления [171] многочисленного класса германских националистов и либералов всех стран, проводивших совершенно противоположные принципы. Отчаявшись в возможности склонить Россию на свою сторону, они объявили ей, или, вернее, ее государю бумажную войну, на которую император Николай отвечал полным презрением. Общественное мнение было на стороне этой партии, которой, таким образом, легко было убедить всех в том, что Россия является страшным чудовищем, готовым поглотить весь образованный мир54. Один из выдающихся представителей партии объединения Германии Стокмар даже отождествлял деятельность императора Николая с деятельностью... Меттерниха.
Меры, предпринимаемые по отношению к польской народности и к римско-католической церкви, сосредоточение войск на западной границе, вмешательства в дела Дунайских княжеств Австрии и Дании — все это давало достаточную пищу в Германии, Франции, Италии и Англии для бесчисленных статей и брошюр, направленных против России. Общественное мнение повсюду было против нас, и, по свидетельству протоиерея Базарова55, в Германии матери пугали детей именем императора Николая. «Европа, — говорил по этому поводу сам государь56, — никогда не простит нам нашего спокойствия и наших заслуг».
Но зато никогда, быть может, Россия не пользовалась в Европе большим престижем и значением. Император Николай Павлович казался верховным вершителем судеб нашей части света: перед ним преклонялись правительства и дрожали народы. Немудрено было проникнуться чувством особой гордости; оно естественно усилилось в государе, чем многие из близких ему лиц были смущены. Барон Остен-Сакен, при первом свидании с государем после покорения Венгрии, вынес тяжелое впечатление о перемене, в нем происшедшей. «Государь произвел на меня тяжелое впечатление, — говорил он окружающим57; — знаете, что он сильно возгордился. Я уверен, что эта кампания его погубит».
Тем более тяжелы должны были быть готовившиеся удары судьбы, которые император Николай принял с присущим ему величием.
Революционный ураган, пронесшийся над центральной Европой, произвел глубокое впечатление на русское общество и на правительственные круги. Приводимые Н. П. Барсуковым в его сочинении «Жизнь и труды М. П. Погодина»58 отзывы современников являются ярким свидетельством испытанного ими душевного потрясения. И. С. Аксаков признавался, что у него дух захватило, когда он увидел «отречение Запада от всех начал, которыми он управлялся во всю свою историю». Гоголь поддавался испугу. «Все, что рассказывают приезжие о парижских происшествиях, — писал [172] он, — просто страх: совершенное разложение общества. И это тем более безотрадно, что никто не видит никакого исхода и выхода». Жуковский называл происшествия в Германии событиями «чудовищными». Ему казалось, что в них проявилась ложь западной цивилизации, раздавливающей своим грузом страну и «все святое». Погодин был поражен не менее других и искал забвения в занятиях своими историческими исследованиями. «Новые страшные известия из Берлина, — занес он в свой дневник 10 октября 1848 года — Страшное совершается, а мы стоим, разиня рот»59
Но наше правительство не дремало в принятии внутренних мер предосторожности. Забота об ограждении России от влияния революционного духа заслонила собой все другие задачи внутренней политики и вылилась в форму сильной реакции, продолжавшейся до окончания Крымской войны.
Император Николай как защитник освященных вековой традицией начал монархизма и основанного на них порядка считал своим долгом принять все меры для ограждения их от революционных посягательств.
Принимая 21 марта 1848 года депутатов петербургского дворянства, государь обратился к ним с речью, в которой очень рельефно проводил мысль о необходимости сплочения консервативных элементов для борьбы с разрушительными веяниями. «Забудем все неудовольствия, — говорил император60, — все неприятности одного к другому. Подайте между собой руку дружбы, как братья, как дети родного края, так, чтобы последняя рука дошла до меня, и тогда, под моей главой, будьте уверены, что никакая сила земная нас не потревожит». Государь просил дворян наблюдать за мыслями и нравственностью учащейся молодежи, рекомендовал осторожность в беседах с дворовыми людьми или в их присутствии, успокоил помещиков относительно неприкосновенности их прав на землю и сообщил о принятых их мерах, чтобы журналы не дозволяли себе впредь печатать статей, возбуждающих крестьян против помещиков, и вообще статей неблаговидных. [173]
Настроением императора Николая Павловича не упустили, конечно, воспользоваться приближенные, как по вопросу о крепостном праве, так и по другим отраслям внутреннего управления. Цензура преследовала с беспощадной строгостью самые отдаленные намеки на зловредность крепостного права и изъяла его из круга предметов, о которых можно было говорить в печати. В казенных изданиях начали появляться восхваления закрепощения крестьян, а наставление для образования воспитанниц женских учебных заведений, напечатанное в 1852 году, приводит в его защиту даже тексты Священного Писания. Крепостное право, согласно наставлению, рекомендовалось беречь и охранять как учреждение божественное; послушание своим помещикам приравнивалось к соблюдению Божьих заповедей. П. Д. Киселев имел полное основание сказать своему племяннику Милютину, что «вопрос о крестьянах лопнул»61.
Но наибольшее впечатление на общество произвели два мероприятия той эпохи: учреждение «негласного комитета» 2 апреля 1848 года по надзору за периодической печатью и литературой и сокращение приема молодежи в университеты.
Академик К. С. Веселовский62 передает ходившие в 1848 году в «хорошо осведомленных кругах» известия о возникновении «негласного комитета». Рассказывали, что пользовавшийся особым благоволением государя статс-секретарь барон М. А. Корф63 счел произведенную событиями во Франции тревогу весьма подходящим временем для того, чтобы отличиться особым усердием в глазах императора и в награду получить давно желаемый министерский портфель. Барон нашел себе союзника в лице бывшего попечителя московского учебного округа графа С. Г. Строганова, которого нетрудно было убедить, что находившаяся в ведомстве министра народного просвещения цензура не представляется достаточным оплотом против наплыва революционных идей с Запада и что необходимо было сделать ее более действительной, установив строгий и бдительный надзор за ее деятельностью.
Сам барон Корф объясняет в своих записках участие в деле образования негласного комитета следующим образом:
«Среди жаркой тревоги, вдруг овладевшей всеми нами вследствие парижских вестей, нельзя было не обратить внимания на нашу журналистику, в особенности же на два журнала, «Отечественные записки» и «Современник». Оба, пользуясь малоразу-мием тогдашней цензуры, позволяли себе печатать Бог знает что и по проповедуемым ими, под разными иносказательными, но очень прозрачными для посвященных формами, коммунистическим идеям, могли сделаться небезопасными для общественного спокойствия». Убедив себя, что доведение до сведения государя, в особенности «в такое опасное время», о столь неблагонадежном [174] направлении журналистики будет исполнением священного долга, барон Корф переслал составленную им записку наследнику цесаревичу. Дело было передано в руки шефа жандармов графа Орлова, на всеподданнейшем докладе которого государь написал: «Необходимо составить особый комитет, чтобы рассмотреть, правильно ли действует цензура, и издаваемые журналы соблюдают ли данные каждому программы? Комитету донести мне с доказательствами, где найдет какие упущения цензуры и ее начальства, т. е. министра народного просвещения, и которые журналы и в чем вышли из своей программы. Комитету состоять, под председательством генерал-адъютанта князя Меншикова, из действительного тайного советника Бутурлина, статс-секретаря барона Корфа, генерал-адъютанта графа Строганова 2-го и статс-секретаря Дегая. Уведомить о сем кого следует и занятия комитета начать немедля».
Таким образом, министерский портфель вновь ускользнул из рук барона Корфа, но зато к жизни был призван новый орган для надзора и за журналами, и за цензорами, и, наконец, за самим министром народного просвещения. Почин в этом деле, как видно, не принадлежал императору Николаю, который, получив в столь тревожное время донесение лица, пользовавшегося его полным доверием, о вредном направлении литературы, не мог не принять соответствующих мер. И надо отдать справедливость, что меры эти были приняты в самом беспристрастном виде; надзор не был возложен на одно какое-либо лицо, а на целую коллективную группу, под председательством пользовавшегося известностью «наиболее просвещенного» человека своего времени князя А. С. Меншикова. Но форма, в которую вылилась эта мера, получила, к сожалению, очень нежелательное направление и наложила тяжелый отпечаток на последний период царствования императора Николая Павловича. Инициатору особого надзора надо было оправдать в глазах государя правоту возведенного им обвинения.
И действительно, комитет энергично принялся за дело. Он проектировал некоторые изменения цензурных правил, делал внушения редакторам журналов и цензорам и в самом скором времени успел доказать на деле свою «несомненную пользу». «В результате, — как говорит барон Корф64, — у государя явилась мысль учредить, под непосредственным своим руководством, всегдашний безгласный надзор за действиями нашей цензуры. С этой целью, вместо прежнего временного комитета, учрежден был, 2 апреля, постоянный, из члена Государственного совета Д. П. Бутурлина, статс-секретаря Дегая и меня, с обязанностью представлять все замечания и предположения свои непосредственно государю». [175]
Призвав к себе Бутурлина и Корфа, император Николай Павлович объявил, что поручает им дело надзора за печатью по своему «безграничному» доверию. «Как самому мне некогда читать все произведения нашей литературы, то вы станете делать это за меня и доносить мне о ваших замечаниях, а потом мое уже будет дело расправляться с виновными»65.
Комитет 2 апреля 1848 года существовал во все остальное время царствования императора Николая Павловича и был упразднен только в 1856 году, по докладу того же барона Корфа, который более всех способствовал его учреждению.
Деятельность комитета отличалась резко реакционным направлением. Во главе его, как было уже сказано, стоял Д. П. Бутурлин, доходивший в своем усердии к искоренению вольнодумных мыслей до смешных крайностей. Даже некоторые выражения в молитвах ему казались угрожающими общественному спокойствию. Акафист Покрову Богородицы особенно привлекал внимание усердного председателя. Выражения вроде «радуйся, незримое укрощение владык жестоких и зверонравных... советы неправедных князей разори» казались ему «опасными» и подлежащими исключению в интересах общественного порядка. На замечания, что и в Евангелии есть выражения, осуждающие злых правителей, он отвечал, переходя, впрочем, в шутливый тон: «Так что ж? Если бы Евангелие не было такой известной книгой, конечно, надо бы было цензуре исправить ее»66.
Впрочем, вскоре по учреждении комитета духовная литература была изъята из круга его действий, и Бутурлину не пришлось произвести нового исправления церковных книг. Но зато в других областях печати, и в особенности в периодической, цензура, [176] запуганная комитетом, принимала совершенно невероятные меры предосторожности. Один цензор не допускал в ученом сочинении графа А. С. Уварова «О греческих древностях, открытых в южной России», перевода надписей, в которых встречалось слово «демос» — народ; другой не позволил писать об убитых римских императорах, что они «убиты»; третий в учебнике физики не разрешал выражения «силы природы»; четвертый остановил печатание арифметики, потому что между цифрами какой-то задачи нашел ряд «подозрительных» точек67. Члены комитета немногим отставали от цензоров. Они распорядились, например, перепечатанием посвящения наследнику цесаревичу в книге Арсеньева «Статистические очерки России», найдя необходимым вычеркнуть слова: «и с каким участием Вы скорбели о разных преградах к свободному развитию новой лучшей жизни народа» и сделали выговор ей за помещение статьи, разрешенной к печати самим государем68.
Реакционное направление отразилось и на жгучем вопросе о воспитании юношества. Революционные лозунги «свобода, братство, равенство» легко западали в душу впечатлительной молодежи. Франция казалась им каким-то чудным горнилом, из которого на весь мир шли лучи света и тепла. Это увлечение в конце концов разразилось в Петербурге наделавшей много шума, но в действительности ребяческой историей тайного общества Петрашевского. Глава этого общества, если его можно только так назвать, Петрашевский, несколько оригинальный, но ничем не выдававшийся человек, собирал у себя на вечера самое разнообразное, случайное общество молодых чиновников, офицеров и учащейся молодежи, придавая себе и этим собраниям какую-то особенную таинственность. В действительности же здесь без всякой связи обсуждались только общие политические вопросы и передавались [177] друг другу статьи подпольной, очень распространенной благодаря притеснению цензуры литературы. Вряд ли кто-либо из участников этих собраний, посещая их, имел какие-либо более серьезные цели, чем отведать сладость запретного плода. Но неожиданное открытие в столь тревожное время обширного, как тогда говорили, заговора Петрашевского произвело на правительственные сферы и общество большое впечатление. Более всего пострадали от этого сами петрашевцы и направление образования молодежи.
Строгие блюстители порядка не упустили представить государю настроение части учащегося юношества и отдельных случаев ее увлечений в самом мрачном свете. Вредное влияние на умы молодежи было приписано изучению древних языков и истории греков и римлян. «С 1849 года, — пишет профессор Иловайский69, — преподавание классических языков было ограничено, а вскоре потом греческий язык был почти исключен из гимназической программы. И удар, нанесенный классическому элементу, не имел никакой другой цели, кроме того отдаленного соображения, по которому древние язычники являлись опасными для общественного порядка, ибо классический мир был по преимуществу мир республиканский». Грановский, со своей стороны, в 1850 году делился с Герценом следующими мыслями70: «Положение наше становится нестерпимее день ото дня. Всякое движение на Западе отзывается у нас стеснительной мерой... Есть от чего сойти с ума!»
Одной из таких мер, по мнению современников, было установление комплекта студентов в университетах. Среди петербургского общества слух об этом носился еще с 1848 года, но, по свидетельству барона Корфа71, все отказывались ему верить до появления в мае 1849 года объявления ректора С.-Петербургского университета о прекращении приема студентов ввиду полного их комплекта. «Установление комплекта, — продолжает барон Корф, — возбудило в то время общее неудовольствие и даже в людях, самых благонамеренных, общее сокрушение».
Эта мера шла вразрез с просветительными стремлениями императора Николая Павловича, который в продолжение своего царствования основал целый ряд учебных заведений. Государь в данном случае руководствовался высшим интересом ограждения государственного и общественного порядка от опасности заражения молодежи западными революционными идеями, но был далек от мысли стеснить самое образование. Вскоре по установлении комплекта были сделаны изъятия для богословских факультетов и для медицинского в Юрьеве (Дерпте)72.
Почти одновременно с указанной выше непопулярной мерой установления комплекта студентов портфель министра народного просвещения перешел в руки князя Ширинского-Шахматова, при назначении которого петербургские остряки не без некоторого [178] основания говорили, что в его
лице русскому просвещению дан не только шах, но и мат73.
Будучи генерал-инспектором по инженерной части, государь знал князя Ширинского-Шахматова как исполнительного чиновника инженерного департамента. Перейдя в Министерство народного просвещения, бывший начальник отделения занимал последовательно посты директора канцелярии, департамента и, наконец, товарища министра графа Уварова. В 1849 году он подал государю записку «о необходимости преобразовать преподавание в наших университетах таким образом, чтобы впредь все положения и выводы науки были основаны не на умствованиях, а на религиозных истинах в связи с богословием»74. Призвав к себе Ширинского и выслушав его объяснения, государь сказал цесаревичу: «Чего же нам искать еще министра просвещения? Вот он найден».
Передавая это событие, барон Корф замечает, что «Император Николай, несмотря на все свое моральное величие, был смертный и, следовательно, не чужд человеческих ошибок. Управление Шахматова доказало, что можно быть хорошим казуистом, не будучи государственным человеком, что хороший начальник отделения не есть еще непременно хороший министр...»
Митрополит Филарет, приветствуя назначение Ширинского министром, а А. С. Норова его товарищем, писал: «Сии, конечно, пожелают просвещать восточным светом»75. Но новый министр вовсе, по-видимому, не находил нужным пользоваться каким бы то ни было «светом». Посетив Московский университет, он заявил, что «польза философии не доказана, а вред от нее возможен», и в представленном по Высочайшему повелению докладе предложил изъять из преподавания «философии теорию познания, метафизику и нравственную философию». С тех пор в университетах читались лишь логика и психология, причем преподавание последней было возложено на профессоров богословия76.
В порыве общего усердия администрации не устояли и славянофилы. Третье отделение сообщило министру народного просвещения, [179] что московские славянофилы смешивают приверженность свою к русской старине с такими началами, которые не могут существовать в монархическом государстве. Они, «явно недоброжелательствуя нынешнему порядку вещей, в заблуждении мыслей своих беспрерывно желают оттолкнуть наше Отечество ко временам равноапостольного князя Владимира», и, хотя некоторым из них, как, например, Ивану и Константину Аксаковым и Хомякову, были сделаны «внушения», но это на них «не подействовало». Ввиду такого упорства и чтобы «раз навсегда положить предел распространению такого образа мыслей и предупредить строгие, но справедливые взыскания правительства, которым подвергаются цензоры», начальник штаба шефа жандармов генерал Дубельт предложил прекратить издание органа славянофилов «Московский сборник» и запретил Ивану Аксакову быть редактором какого бы то ни было периодического издания. Не довольствуясь этим, Дубельт рекомендовал сделать «наистрожайшее внушение» братьям Аксаковым, Хомякову, Киреевскому и князю Черкасскому за желание распространять нелепые и вредные понятия и воспретить даже представлять к напечатанию свои сочинения77. Воспрещение это было отменено лишь с наступлением нового царствования.
Во время разгара революционных волнений, естественно, подверглись крайнему стеснению и сношения русских подданных с Западной Европой. Заграничные путешествия стали на некоторое время почти невозможны. Когда же волнения улеглись и жизнь западноевропейских народов вошла в нормальную, хотя и не прежнюю колею, то император Николай Павлович вновь стал менее строг в этом отношении; однако, разрешая заграничные отпуска людям пожилым, он продолжал отказывать в этом состоявшей на государственной службе молодежи78.
Опасения, внушенные нашему правительству революционными веяниями, были сильно преувеличены. Никто не мог в России и думать серьезно о потрясении основ нашего незыблемого государственного устройства. В ней сознавались частные недостатки общественного строя, лучшие умы с нетерпением ожидали отмены крепостного права, устройства правосудия, оживления деятельности общества, но никто не предполагал возлагать надежду на революционные волнения и смуты. Все упования направлялись к престолу и к самодержавной власти русского царя. Народные массы обожали государя и в нем лишь искали источника удовлетворения своих справедливых желаний. «Ничто не могло сравниться, — писал барон Корф79 о пребывании императора Николая в Москве в 1849 году, — с теми громкими выражениями народной преданности, которые сопровождали государя в вербное воскресенье, когда он, отслушав обедню во дворце, пошел в собор. [180] Весь переход был усыпан, унизан народом; в окнах, на крышах, на церковных куполах, на колокольне Ивана Великого, везде лепились люди. Едва царь показался в дворцовых дверях в казачьем кафтане и в шапке на голове, народ хлынул к подъезду с воплями радости. Забывали все, лезли друг на друга, на двери, на стены, позволяли полиции бить и толкать себя, а проходу государю все-таки не давали, бросаясь целовать ему руки и ноги, так что 600 или 700 шагов до Успенского собора он шел целые четверть часа... Таковы были, — кончает барон Корф, — в эту эпоху общего превращения на Западе наши баррикады!».
Но среди изъявлений народного восторга государь был грустен. Он как бы предчувствовал тяжелые испытания, которые судьба готовила ему и России после двадцатипятилетнего славного царствования. «В нем, — пишет один из современников80, — заметили какую-то особую мрачность или, что называется, «mauvaise humeur». Французский посол в Петербурге маркиз Кастельбажак сообщал в Париж81, что «Император Николай постарел на десять лет; он, действительно, физически и нравственно болен»82. Английский врач Грэнвиль, исследовавший государя в июне 1853 года, писал Пальмерстону, что император Николай болен неизлечимо, и что он может прожить не более двух лет83. Саксонский дипломат Фицтум фон Экштедт, представлявшийся государю около того же времени, заметил, что в его речах звучала трагическая нота. «Чувствовалось, — записал Экштедт, — как тяжело легло на него бремя двадцатисемилетнего правления, которое он почти один нес в течение человеческой жизни. Взгляд его омрачился»84.
И действительно, в судьбе императора Николая Павловича было нечто глубоко трагическое. Вознесшись на вершину человеческого величия, государь был до глубины души проникнут святостью своего призвания, мечтал об укрощении революции, о мирной жизни народов, основанной на соблюдении трактатов и традиционного политического устройства Европы, об усилении законного нравственного и политического влияния России на Востоке, и вместо [181] этого после многолетних трудов суровый рок не избавил его от полного трагизма несчастия видеть в последние годы жизни постепенное крушение того, во что он верил и на что всецело ушли двадцать девять лет царствования и жизни этого исполина и рыцаря в душе и на деле, императора Николая. В Европе устанавливался новый порядок, в Турции распоряжались англичане, а внутреннее состояние России казалось безотрадным, и государь не мог не увидеть, что его труды и усилия были парализованы той стеной официальной неправды и условностей, которую не проникал даже его орлиный взор. Перед окончанием жизненного пути судьба ни в чем не дала ему пощады. Даже те святые в глазах государя чувства верности союзам, дружбы, благодарности, которые он с младенческих лет ставил выше всего на свете и которым верно служил до гробовой доски, были оскорблены самым беспощадным и бесцеремонным образом. Переходя в вечность, он сохранил веру лишь в свою семью, а также в доблести и нравственную мощь своего народа, поражавшего свет своим героизмом на далеком уголке Крымского полуострова.
И в день кончины императора Николая Павловича, когда поверхностные умы решались приписывать именно ему все бедствия родной страны85, более глубокие мыслители лучше поняли покинувшего свет монарха. «Смерть доказала нравственную правоту человека, — писал Хомяков Аксакову86, — который столько казался виновным; впрочем, я его всегда считал правым, как вы знаете, и винил не лицо, а систему». Его ошибки, по словам того же Хомякова87, были ошибки в понятиях и системе, но «он был честный труженик, который действовал под ложно приложенным нравственным законом, и, следовательно, он прав перед судом совести».
В этой нравственной правоте заключается не только тайна громадного влияния, которым пользовался император Николай Павлович во всей Европе, но и тайна той духовной мощи, которая проявлялась во всю свою ширь при общении царя со своим народом.
Примечания
1 Дневник барона М. А. Корфа за 1848 год.
2 «Вот, наконец, комедия разыграна и окончена, и бездельник пал. Вот уже скоро восемнадцать лет, как меня считают глупцом, когда я говорил, что его преступление будет наказано еще здесь, на земле, а между тем мои предсказания сбылись».
3 Дневник барона М. А. Корфа за 1848 год.
4 Там же.
5 Барон Корф приводит в своих записках со слов графа Киселева очень [182] характерный рассказ, относящийся к поведению князя Варшавского в эту эпоху. «В фельдмаршале явно отражались те же фазы, через которые прошел и государь. Сперва он дышал самым восторженным героическим духом и одной лишь войной. К весне, говорил он, мы можем выставить 370 тыс. войска, а с этим пойдем и раздавим всю Европу!.. — Кому же командовать этой армией, — возражал Киселев. — Кому? — А на что же Паскевич? Кто поправил Ермолова грехи, кто Дибичевы? Кто во всей новейшей истории счастливо и с полным успехом совершил пять штурмов? Все тот же Паскевич. Авось Бог даст ему и теперь не ударить лицом в грязь!
Но прошло несколько дней, и Паскевич совсем переменил тон; он уже начал говорить о бесполезности внешних с нашей стороны действий, о большей необходимости охранять внутреннее спокойствие и пр.» (Русская старина. 1900. Кн. 3).
6 Записки В. И. Панаева; Дневник барона М. А. Корфа.
7 Из записок барона Корфа/УРусская старина. 1900. Кн. 3.
8 Гос. архив, разр. III, № 165 (1848 г.).
9 Французский подлинник в приложении № 24.
10 Приложение № 25.
11 Дневник барона М. А. Корфа за 1848 год.
12 Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина//Русский архив. Кн. IX. С. 261,262.
13 Современная летопись //Сын Отечества. 1848. № 4. Полный текст помещен в приложении № 26.
14 Слово преосв. Иннокентия по прочтении Манифеста 14 марта. СПб., Син. тип., 1848.
15 Воспоминания протоиерея Базарова//Русская старина. Т. 105. Кн. III. С. 524.
16 Герцен А. И. Собрание сочинений. Т. 4. С. 321, 322.
17 J. Klaczko. Deux chanceliers. P. 16, 19.
18 Выражение циркулярной депеши графа Нессельроде от 6 июля 1848 года.
19 Доклад графа Нессельроде 15 июня 1848 года.
20 Записки барона М. А. Корфа.
21 Там же.
22 Гос. архив, карт. № 4065.
23 Французский подлинник см. в приложении № 27.
24 См. также: Алексеенко А. Воспоминания старого служаки//Русский архив. 1890. Кн. 3; . Абазы В. А. Взгляд на революционное движение//Русский архив. 1887.
25 Архив дипломатической канцелярии Варшавского генерал-губернатора; Записки П. К, Менькова. Т. 2.
26 Указы от 19 марта 1848 года.
27 Письмо от 2 (14) января 1849 года. Собственная Его Величества библиотека.
28 Из архива П. Я. Дашкова.
29 Перевод с французского.
30 Император Николай князю Варшавскому 5 (17) января 1849 года. Собственная Его Величества библиотека. [183]
31 Из записок барона Корфа//Русская старина. 1900. Кн. 4.
32 Рукописные записки H. H. Муравьева (Архив Гр. Гр. Черткова).
33 Архив дипломатической канцелярии варшавского генерал-губернатора.
34 Письмо от 12 декабря 1847 года.
35 Император Николай королю прусскому 2 января 1846 года.
36 В письме к королю прусскому 6 января 1848 года.
37 «Dites-moi taire et mon silence sera imperturbable, mais parler, je parlerai toujours vrai».
38 Король Фридрих-Вильгельм императору Николаю 17 (29) февраля 1848 года.
39 Император Николай Фридриху-Вильгельму 29 февраля (12 марта) 1848 года.
40 Фридрих-Вильгельм Бунзену 5 мая 1849 года.
41 Надпись на депеше Медема из Вены 16 (28) ноября 1848 года.
42 Барон Мейендорф канцлеру 27 ноября 1849 года.
43 Император Николай королю прусскому 14 сентября 1848 года.
44 Барон Мейендорф канцлеру 8 сентября 1849 года.
45 Записка барона Мейендорфа от 10 мая 1850 года.
46 Письмо от 7 ноября 1850 года.
47 Император Николай Фридриху-Вильгельму 3 июля 1848 года.
48 Канцлер барону Мейендорфу 15 апреля 1848 года.
49 Канцлер барону Мейендорфу 26 апреля 1848 года.
50 В своей политической записке от 24 мая 1854 года, поданной императору Николаю, Погодин замечает, что «политика России возбудила против нее слепую ненависть народов и доставила ей черную неблагодарность государей, вольную или невольную, это в итоге все равно; относительно
законного порядка, он сохранился, и то только отчасти, в смежных государствах к новому ее вреду — следовательно, политика ее была неверна и должна перемениться, хотя для Европы она была, может быть, спасительна, если не популярна, и доставила императорам Александру и Николаю титло европейских благодетелей» (Собственная Его Величества библиотека, шк. 115, портф. 14. Рукоп. императора Николая I, № 77).
51 Барон Корф занес в свои записки за 1850 год следующий эпизод: «Летом на морских водах в Остенде, куда собиралось много польских эмигрантов, один из них, молодой князь Чарторийский, за каким-то торжественным у них обедом предложил тост, предварив заранее, что его товарищи ему удивятся, а именно — à la santé de l'Empereur Nicolas, du dernier Souverain de l'Europe, qui reste encore digne de ce titre! И этот тост был принят с общею симпатией, почти с восторгом...»
52 Архив Мин. иностр. дел. Доклады 1853 года.
53 Приложение № 28.
54 «Der Czar gegenbber der europeischen Anarchie». L. 1849 (Архив канц. Военн. мин., 1851, секр. д. № 33). «Die Weltstellung Russlands in der Gegenwart», Jos. Sporschil. L. 1849 (Там же).
55 Русская старина. 1901. Кн. 3. С. 522.
56 Записки графини А. Д. Блудовой//Русский архив, 1893. Кн. 1. С. 96.
57 Дневник В. А. Муханова за 1 февраля 1862 год//Русский архив.
58 Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина//Русский архив. Кн IX. [184]
59 Там же. С. 271.
60 По редакции графа В. П. Завадовского//Русская старина. 1883.
61 Барсуков Н. П. Кн. IX. С. 315.
62 Отголоски старой памяти//Русская старина. 1899. Кн. 10.
63 Мы умышленно останавливаемся несколько подробно на этой подпольной стороне дела, чтобы показать обстановку, сопровождавшую некоторые мероприятия императора Николая Павловича.
64 Записки за 1848 год.
65 Там же.
66 Воспоминания графини А. Д. Блудовой.
67 Записки Никитенко.
68 Записки барона Корфа.
69 Иловайский Д. Уроки истории//Русский архив. 1874. С. 802.
70 Герцен А. И. Собрание сочинений. Т. VII.
71 Записки за 1849 год.
72 Барон Корф передает в своих записках со слов великой княгини Елены Павловны, что причиной установления комплекта в университетах было желание государя побудить молодых людей идти в военную службу. «Au moins, — прибавила великая княгиня, — voila comme j'ai entendu l'Empereur se prononcer devant moi et je vous rapnte ce qu'il a dit en ma prasence».
73 Записки барона Корфа.
74 Там же.
75 Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Кн. 11. С. 20.
76 Там же.
77 Там же. С. 133.
78 Записки барона Корфа.
79 Записки за 1849 год.
80 Записки барона Корфа за 1851 год.
81 Кастельбажак Тувенелю 11 февраля 1854 года. «Nicolas I et Napoleon III». P. 333.
82 «L'Empereur Nicolas a vieilli de dix ans. Il est réelement malade, physiquement et moralement».
83 Фицтум фон Экштедт. С. 19.
84 Там же. С. 12 и 13. Перевод с немецкого.
85 «Cet homme, — занес в свой дневник князь П. П. Гагарин 19 августа 1855 года, — pendant plus de 25 ans a eu un immense prestige. Il a fallu ces cruelles années d'épreuves pour le lui enlever. Y a-t-il justice à lui attribuer nos malheurs, à y voir le résultat de ses fautes? Je crois pouvoir répondre affirmativement, malgré la longue habitude d'admirer son caractère, la force de son sentiment impérial et des qualités incontestables. Sans doute, il a été mal servi, mais n'en est-il pas lui-même coupable? Après un règne aussi long ne devait-il pas connaître les hommes et devait-il prendre l'adulation, le mutisme et la crainte qu'il inspirait pour des qualités dans ses serviteurs? Peut-être ne croyait-il pas à son orgueil? Et pourtant il en a été la victime» (Собственная Его Величества библиотека).
86 Русский архив. 1884. Кн. 4.
87 В письмах Гильфердингу//Русский архив. 1878. С. 380. |