Тарле Е.В.
Крымская война
том 1
Глава II. Посольство Меншикова и разрыв сношений между Россией и Турцией. 1853
1
Предложение Николая о полюбовном разделе Турции, высказанное им впервые 9
января 1853 г. в разговоре с сэром Гамильтоном Сеймуром и повторенное и развитое
при нескольких последующих встречах посла с царем в январе (особенно 14 января)
и феврале, встретило в Лондоне сразу же решительно враждебный прием. Чтобы
понять это, необходимо напомнить о некоторых общих принципах британской
восточной политики в тот момент и мнениях, царивших в Лондоне.
Захват Россией проливов означал, с точки зрения английских дипломатов типа
Пальмерстона, во-первых, наступление эры полной неуязвимости русского
государства со стороны Англии; во-вторых, этот захват не мог не явиться
прелюдией к полному завоеванию Турции; в третьих, это завоевание Турции,
конечно, должно было сопровождаться несравненно более легким для Николая
подчинением также и Персии, которая уже и в конце 30-х годов, по прямому
подстрекательству со стороны русского посланника графа Симонича, пошла на Герат,
чтобы расчистить для русских дорогу в Индию. Следовательно, отдать царю Турцию
значит отдать ему Индию. А потерять Индию для Англии значит превратиться во
второстепенную державу. Поддаться на соблазнительное предложение царя — поделить
Турцию между Англией и Россией — значит, по мнению британского кабинета, пойти
на коварнейший и опаснейший для Англии обман. Царь предлагает Англии Египет и
Крит. Но если бы даже поторговаться и получить еще при этом дележе Сирию,
которую Николай охотно отдаст, чтобы надолго поселить и укрепить вражду между
Англией и Францией, если даже, кроме Сирии, Англия получит еще и Месопотамию,
которую царь вовсе пока не предлагает англичанам, какова же будет цена всем этим
английским приобретениям? Захватив Малую Азию от [144]
Кавказа до азиатского берега Босфора, обеспечив за собой прочный тыл как на
Кавказе, так и на Балканском полуострове, где Сербия, Болгария, Черногория,
Молдавия, Валахия “превратятся в русские губернии”, царь может спокойно послать
затем несколько дивизий к югу от Малой Азии, эти войска без особых усилий
выметут англичан прочь из Месопотамии, а если царю будет угодно, то и из Египта,
и Сирии, и Палестины. Словом, этот предлагаемый Николаем дележ Турции есть лишь
дипломатический маневр, прикрывающий грядущее полное поглощение Турции Россией.
Слишком неодинаковы будут условия после дележа для России и Англии, слишком
сильна Россия своей географической близостью и связанностью с турецкими
владениями и своей огромной сухопутной армией. “Если садишься ужинать с чертом,
запасайся очень длинной ложкой, иначе на твою долю ничего не останется”, — эту
старинную английскую поговорку привел впоследствии один публицист-русофоб по
поводу предложения Николая о дележе. Из двух соперников один опасался, что ему
меньше достанется и что другой отнимет у него потом еще и его долю добычи.
Такова была истинная почва для отказа и его мотивировка в недрах английского
правительства. В лондонском Сити уже давно жаловались на препятствия, которые
Россия чинила английской торговле и в Средней Азии, и даже в Персии, и боялись
также, что в случае захвата Россией Дунайских княжеств Англия лишится крупного
хлебного импорта и будет слишком зависеть от цен на русский хлеб. Сомневались
также, чтобы прекраснодушные ожидания Ричарда Кобдена оправдались и чтобы
русская власть либерально допустила англичан сбывать товары в завоеванной
Турции. Маркс, когда война уже была в разгаре (2 января 1855 г. в “Neue
Oder-Zeitung”), высказал еще одно предположение, почему промышленная буржуазия
особенно горячо стояла за войну: ей хотелось отнять у аристократии еще одну
позицию, которую аристократы пока удерживали за собой, именно армию, заполнить
собой командный состав, что во время войны сделать было гораздо легче.
Одним словом, в кабинете Эбердина, отражавшем разные оттенки настроений и
интересов правящих, владельческих, шире говоря, имущих классов, боролись два
течения: одно было представлено главой кабинета — лордом Эбердином, другое —
министром внутренних дел Пальмерстоном и примыкавшими к нему двумя министрами,
последовательно стоявшими во главе министерства иностранных дел: сначала лордом
Джоном Росселем, потом, с 23 февраля 1853 г., лордом Кларендоном. Представители
обоих течений твердо стояли на том, что предложение Николая о дележе неприемлемо
и что ни прямо, ни косвенно нельзя соглашаться на отдачу Турции и прежде всего
проливов [145] в русские руки. Но Эбердин продолжал
надеяться, что возможно будет обойтись без войны и что Николай вовремя поймет
неисполнимость своих желаний и отступит. Эбердин, старый консерватор,
страшившийся чартистов гораздо больше, чем Николая, вообще очень хотел бы, чтобы
Николай не впутывался в это опасное для самого царя завоевательное предприятие:
английской аристократической реакции царь был необходим как щит против революции
и возможная в будущем охрана. Князь В. П. Мещерский в своих воспоминаниях
говорит, что Гамильтон Сеймур был опечален именно по тем мотивам, что Николай
ставит себя в опасное положение. Эти настроения у Эбердина были налицо уже в
1844 г. при посещении царем Англии и первых его разговорах о Турции. Но
Пальмерстон и руководимый им лорд Джон Россел стояли за решительный тон в
переговорах с царем, вдруг так откровенно выразившим свои завоевательные
намерения. Чартизм, еще пугавший их в 1840-х годах, теперь, в 1853 г., казался
им уже полумертвым, и дружба с царем поэтому менее нужной.
Россел остановился на мысли ответить царю разом: и на предложение о дележе, и
на домогательства русской дипломатии, чтобы Англия стала на сторону Николая в
обострившемся, как сказано, именно в январе 1853 г. споре с Наполеоном III о
“святых местах”. Уже 9 февраля (1853 г.) последовала “секретная и
конфиденциальная депеша” английского статс-секретаря по иностранным делам лорда
Джона Россела сэру Гамильтону Сеймуру в ответ на сообщение посла о разговоре с
Николаем.
Ответ Англии был категорически отрицательный. Джон Россел прежде всего
отвергал, будто Турции угрожает серьезный кризис и будто она близка к
разрушению. Затем, переходя к спору о “святых местах”, английский министр
выражал мысль, что этот спор вовсе не касается Турции, а касается только России
и Франции. В этом месте царь сделал пометки: “Эти споры могут привести к войне;
эта война легко может окончиться падением Оттоманской империи, особенно, если
она последует вследствие творящихся в Черногории ужасов, к которым христианское
население не может остаться равнодушным, предвидя, что его ожидает та же
участь”. Россел пишет далее, что когда английский король Вильгельм III и
французский — Людовик XIV заключили соглашение по поводу испанского наследства,
то они могли предвидеть близкое наступление момента, к которому это соглашение
должно было относиться: смерть безнадежно больного испанского короля Карла II.
Но можно ли с такой же уверенностью считать, что скоро наступит распад Турции?
Нет, нельзя. А если так, то стоит ли Англии и Николаю уже сейчас заключать
какие-то соглашения о Турции? Нет, не стоит. Дальше, по всем пунктам Россел
выражает полное [146] несогласие с Николаем, в частности,
насчет даже временного перехода Константинополя в руки царя. Характерно, что на
том месте письма Россела, где говорится, что не только Франция, но и Австрия
отнесется с подозрительностью к подобному соглашению между Англией и Россией,
Николай сделал пометку: “Что касается Австрии, то я в ней уверен, так как наши
договоры определяют наши взаимные отношения”1.
На основании этих и аналогичных пометок царя граф Нессельроде имел с Сеймуром
новое собеседование 21 февраля 1853 г. Нессельроде прежде всего успокаивает
лорда Россела: разговор Николая с Сеймуром носил “интимный”, как бы частный
характер (en s’entretenant familièrement). Вообще же речь идет не о том, чтобы
угрожать Турции, но, напротив, о том, чтобы защитить сообща Турцию от
французских угроз. Вся эта устная нота имеет характер некоторого отступления от
первоначальной, откровенно-захватнической позиции, занятой царем в первом
разговоре с Гамильтоном Сеймуром2. Важно было выяснить,
как относится Англия к Наполеону III.
Еще 2 января 1853 г. Нессельроде написал русскому послу в Лондоне письмо,
которое должно было удивить осторожного барона Бруннова и своим содержанием, и
даже оригинальной формой изложения. Начинает канцлер так: “Мне нужно поделиться
с вами мыслью, которая нас озабочивает и на которую вы могли бы, может быть, в
той форме, которую найдете подходящей, обратить конфиденциально внимание
английского министерства. Эта мысль, я соглашусь с вами, покоится на чистейшей
(pure et simple) гипотезе, но на такой важной гипотезе, что я не считаю ее вовсе
не достойной, по крайней мере, хоть рассмотрения; эта мысль, мой дорогой барон,
заключается в том, что как бы примирительно мы ни поступали и ни говорили,
следует бояться, что рано или поздно нам не удастся избежать войны, потому что,
принимая во внимание интересы особого честолюбия нового императора французов,
ему нужны осложнения во что бы то ни стало и что для него нет лучшего театра
войны, как на востоке, потому что падение Оттоманской империи, которого не хотим
ни мы, ни Англия, для него совершенно безразлично, но как средство увеличить
свою империю, как повод переделать нынешнее распределение территорий (падение
Турции. — Е. Т.) входит в его тайные расчеты и стремления”. Такова
увертюра.
Дальше Нессельроде открывает в своем письме кавычки и уже от имени Наполеона
III ведет речь, которая занимает полторы страницы из двух страниц большого
формата, составляющих это письмо3. Говоря все время в
первом лице от имени Наполеона III, Нессельроде приписывает императору
хитроумный план: провоцировать войну и раздел Турции, а [147] потом выменять на части турецкой территории, отобранные у
султана, те земли, которые Наполеон III и присоединит к Франции: Бельгию,
Савойю, рейнские земли. “Согласитесь, мой дорогой барон, — кончает Нессельроде,
— что если этот план не реален, то по крайней мере он очень вероятен”. Но что же
делать, чтобы воспрепятствовать честолюбивому новому Бонапарту? Россия одна
ничего тут не может поделать: как бы твердо она ни говорила в Париже, ничего из
этого не выйдет, потому что Наполеон III сам хочет войны. Единственно, что его
может удержать, это если Англия остановит его. А сделать это Англия может, став
в Константинополе на сторону России и заставив турок уступить требованиям
России. В Париже пусть Англия сильно возвысит голос и покажет французскому
императору, что он не может слишком предаваться иллюзиям о союзе с Англией.
Нессельроде, как видим, все еще хлопочет о “святых местах” и только поручает
Бруннову искать английской помощи в этом вопросе. Но не успел Бруннов
ознакомиться с этим посланием, как в Петербурге произошло событие, о котором
“маленький канцлер”, как его ласково называли в дипломатическом корпусе,
очевидно, и не думал и о возможности которого не подозревал, когда так
красноречиво излагал Бруннову тайные мысли Наполеона III о разрушении Турции. Об
этом предмете заговорил, как мы видели, в том же январе 1853 г. другой
император, но не в Париже, а в Петербурге, и не от имени Наполеона III, а от
своего собственного имени. Письмо Нессельроде к Бруннову устарело прямо до
курьеза уже спустя несколько дней после того, как оно дошло до адресата.
Нессельроде знал, что уже с 1839–1840 гг., а в особенности теперь, в конце
1852 и начале 1853 г., все расчеты Николая зиждятся на предположении, что
никакого настоящего, прочного сближения между Англией и Францией нет и не будет
никогда и что уж во всяком случае никогда племянник Наполеона I не простит
англичанам пленения его дяди на острове св. Елены.
А в то же самое время, почти в те же февральские дни 1853 г., когда в
Петербурге Николай откровенно разговаривал, а Сеймур внимательно слушал,
Наполеон III писал собственноручное письмо лорду Мэмсбери: “Мое самое ревностное
желание поддерживать с вашей страной, которую я всегда так любил, самые
дружеские и самые интимные отношения”, и Мэмсбери ему отвечал, что пока будет
существовать союз Англии и Франции, “обе эти страны будут всемогущи (both
allpowerful)”4.
В Англии знали об этом ошибочном мнении царя касательно невозможности
сближения Англии с Францией, и представители [148] того
течения, которое в кабинете Эбердина было возглавляемо лордами Пальмерстоном и
Кларендоном, а в британской дипломатии лордами Стрэтфордом-Рэдклифом и Каули,
очень хорошо понимали, до какой степени опасна для царя эта ошибка, и делали все
от них зависящее, чтобы не в официальных нотах, конечно, а более тонкими
способами и окольными путями утвердить Николая в этом заблуждении и
провоцировать его на самые рискованные действия. С этой точки зрения очень
любопытен и показателен один поступок лорда Каули, британского посла в Париже,
поступок, который был бы крайне загадочным, если бы не существовало некоторого
весьма приемлемого объяснения.
Лорд Каули, крайне замкнутый, молчаливый, искушенный в интригах,
подозрительный и необычайно осторожный, обдумывавший каждое свое слово дипломат,
прибыл на несколько дней в 1853 г. в отпуск в Лондон и здесь в беседе с бароном
Брунновым, с которым не имел ни до, ни после этого случая ни малейшей близости,
высказал с абсолютно исключительной и изумительной откровенностью и даже
болтливостью свое мнение о новом императоре французов, при котором он, Каули, и
был аккредитован: “Никто не имеет на него (Наполеона III. — Е. Т.)
влияния. Его министры — ничтожны. Это делает в Париже отношения очень
затруднительными. Наполеон поддерживает частную корреспонденцию со своими
главными агентами за границей. Он пересылает к ним прямо инструкции, остающиеся
неизвестными его министру иностранных дел. Друэн де Люис не имеет влияния, он
робеет пред Наполеоном и неспособен выдержать серьезный спор с ним... У меня нет
большого доверия и к г. Морни...”
Лорд Каули поспешно, с самой беспечной, нисколько ему не свойственной
ветреностью в выборе выражений и с неправдоподобным легкомыслием, если это не
делалось со специальной целью сбить Бруннова с толку, утверждал, что все
окружение Наполеона III, да и сам он отчасти в своих политических расчетах
интересуются больше всего личной наживой и что их политика зависит от спекуляций
на бирже. А так как война неблагоприятна для промышленных и финансовых
спекуляций, то лорд Каули надеется на мирные наклонности нового императора5. Вообще же Каули считает престол Наполеона III непрочным.
Бруннов, а за ним Нессельроде и Николай немедленно должны были от таких речей
почувствовать большое облегчение: ведь дело было как раз тогда, когда в
Петербурге уже начинали снаряжать посольство Меншикова в Константинополь... Им
показалось почему-то вполне естественным, что лорд Каули, для которого, как и
для всякого тогдашнего английского дипломата, пост посла в Париже был самой
заманчивой мечтой [149] и венцом карьеры, с такой истинно
мальчишеской болтливостью ни с того ни с сего ставит на карту свое блестящее
служебное положение. Лорд Каули не удовольствовался этими откровенностями, но
еще “доверчиво” присоединил к ним по секрету сообщение, что лорд Эбердин не
верит Наполеону III, опасается французского нашествия на Англию и что в Англии
хотят усиления вооружений против Франции. Мало того: Каули “спешит
сказать” его превосходительству (т. е. Бруннову), что усилия Кобдена
ослабить воинственные против Франции настроения, существующие в Англии,
“остаются без малейшего эффекта”. Его превосходительство мог быть в полном
восхищении от такого положения вещей и, главное, от этой совсем неожиданной
неукротимой “враждебности” к Наполеону III со стороны официально при нем же
аккредитованного английского посла. Замечу, кстати, что лорд Каули пробыл в
общем шестнадцать лет при Наполеоне III английским послом и всегда был
врагом России и дружески расположенным к Наполеону дипломатом.
Один за другим в этот критический миг до Николая из Англии доносились, спеша,
соперничая друг с другом в откровенности, превосходя друг друга в дружелюбии,
советы, мнения, заявления, излияния английских министров, послов,
ответственнейших людей. И все они как бы говорили царю: “дерзай”.
Посторонний и очень умный наблюдатель, бывший саксонским представителем и в
Петербурге и (с 1853 г.) в Лондоне, граф Фитцтум фон Экштедт пишет в своих
воспоминаниях: “Чтобы понять происхождение Крымской войны, недостаточно
приписывать ее несвоевременному честолюбию императора Николая. Это честолюбие
старательно воспламеняли и искусственно поддерживали (sfrudiedly inflamed and
artfully fomented). Луи-Наполеон или его советники с самого начала рассчитывали
на восточный вопрос совершенно так, как тореадор (the bull fighter) рассчитывает
на красный платок, когда он хочет разъярить животное до высочайшей степени”.
И именно с соответствующими заданиями — провоцировать конфликт — и был послан
в свое время в Константинополь Лавалетт. Английский министр иностранных дел
Кларендон прямо так впоследствии и заявил, что в свое время Лавалетта отправили
из Парижа французским послом в Константинополь именно “в качестве agent
provocateur”, агента-провокатора6. А уж кому и было это
знать, как не лорду Кларендону, который уже в феврале 1853 г., сейчас же после
получения донесений Сеймура о разговорах с царем, заключил секретное вербальное
соглашение с французским послом в Лондоне графом Валевским о том, что обе
державы не должны отныне ничего ни говорить, ни делать в области восточного
вопроса без предварительного соглашения. “Мы заключили наш союз [150] как для переговоров, так и имея в виду возможность войны”,
— поясняет граф Валевский, излагая все это Фитцтуму фон Экштедту7. Валевский при этом явно старался избавиться от упрека в
сознательном провоцировании Николая, и, говоря с саксонским дипломатом, он
утверждал, что никакой тайны от России французская дипломатия не делала из факта
англо-французского сближения, так что Николаю давалась возможность
дипломатического отступления, без войны. В марте 1853 г. на одном официальном
обеде Бруннов, французский посол граф Валевский и министр иностранных дел
Кларендон оказались соседями по столу. “Мы (Валевский и Кларендон. — Е.
Т.) ничего не сделали, чтобы скрыть от него (Бруннова. — Е. Т.) наше
соглашение; если он ничего не знал, так это потому, что он не хотел ничего
знать... в продолжение всего этого обеда мы говорили о восточных делах очень
громко, так, чтобы быть услышанными Брунновым, как если бы мы хотели нарочно
сообщить ему секрет нашего сближения”, — так утверждал граф Валевский спустя
год, рассказывая об этом характерном эпизоде Фитцтуму фон Экштедту8.
Могло быть, что Валевский (не Кларендон) действительно хотел быть
“услышанным” за этим обедом; могло даже быть, что и в самом деле Бруннов этот
разговор услышал. Не могло случиться только одно: чтобы Бруннов, например, забил
тревогу, написал немедленно Нессельроде о всем услышанном; и уже совсем было
немыслимо, чтобы российский канцлер поспешил к Николаю и предостерег его, указав
на роковое ослепление царя, на возможность грозной антирусской коалиции. Слишком
опытными были оба они царедворцами, чтобы начать доказывать царю, что он давно и
очень грубо ошибается и что его, а с ним Россию подстерегает большая и
неожиданная опасность.
2
После отказа Англии Николай решил действовать напролом, т. е. ухватиться за
последовательные провокации со стороны Наполеона III по вопросу о “святых
местах”, затеять на этой почве уже непосредственное сначала дипломатическое,
потом, если понадобится, военное нападение на султана и добиться такого
положения, когда фактически Турция признала бы в той или иной мере русский
протекторат. Это сделать казалось тем легче, что Наполеон III в это самое время
всячески усиливал свои провокации по адресу царя.
В январе 1853 г. уполномоченный посланец султана Афифбей сообщил в Иерусалиме
католическому и православному духовенству, какие реликвии поступают отныне в
ведение католиков, а какие в ведение православных. [151]
Католическая серебряная звезда (с отчеканенным французским гербом) с большой
и нарочитой торжественностью была водружена в Вифлееме в пещере, у входа в нишу,
где, по легенде, были ясли новорожденного Христа. Вместе с тем и столь же
торжественно ключ от главных ворот церкви “св. Гроба” в Иерусалиме и ключ от
восточных и северных ворот Вифлеемской церкви также были переданы католическому
епископу. Все это было устроено с намеренно-вызывающей шумихой9. Раздражение среди православного духовенства и православных
паломников было очень большое, а французское посольство, консулы и служебный
штат при консульствах сделали все от них зависящее, чтобы придать этому событию
характер полного торжества Франции над Россией. Николай, который на эти
монашеские пререкания смотрел тоже (как и Наполеон III) прежде всего с
политической точки зрения, как на один из способов добиться утверждения своего
протектората над значительной частью турецких подданных, тотчас же принял вызов.
На провокацию со стороны Наполеона III в Петербурге решено было ответить
гораздо более значительной провокацией. Дело явно шло уже о пробе сил, и Николай
решил не отступать ни в коем случае. Морской министр князь Александр Сергеевич
Меншиков был позван к царю и получил приказ отправиться в Константинополь с
категорическими требованиями к султану Абдул-Меджиду.
Конечно, как и в целом ряде других случаев, внутренняя политика николаевской
России на каждом шагу мешала предпринятой дипломатической борьбе.
В самом деле, защитницей свободы веры в Турции выступала царская власть. Об
угнетении веры в Турции осмеливался говорить митрополит московский и коломенский
Филарет Дроздов, православный Торквемада, отличавшийся от испанского своего
прототипа главным образом лишь отсутствием страстной убежденности и наличием
смиренномудрого, чиновничьего, правда, глубоко неискреннего, как мы теперь
знаем, преклонения перед монархом, которого он всю свою жизнь терпеть не мог. О
защите христианских братьев, притесняемых нечестивыми агарянами, и о свободе
веры в Турции хлопотала и придворная славянофилка Антонина Дмитриевна Блудова,
озабоченно справлявшаяся в это самое время у своих московских
корреспондентов о том, правда ли, что на Рогожском кладбище в самом деле вполне
исправно запечатаны старообрядческие молельни. Фрейлину это очень беспокоило
вследствие ее опасения, что только зазевайся московская полиция, того и гляди,
старообрядцы как-нибудь вдруг заберутся к своим запечатанным и запрещенным
иконам. Преследуя русских старообрядцев, она осмеливалась разглагольствовать о
защите свободы веры! [152]
Когда уже после крымских поражений, накануне падения Севастополя, языки
несколько развязались, А. М. Горчакову была подана одним из немногих тогда
знатоков турецких дел, находившихся в Турции в 1852–1853 гг., обширная записка.
В ней разоблачается (задним числом, правда) много официальной лжи, имевшей
хождение именно тогда, когда Николаю требовалось снабдить готовившееся нападение
на Турцию приличествующим идеологическим основанием. Автор записки Михаил Волков
останавливается, между прочим, на двух моментах. Во-первых, никто православную
религию в Турции не гнал в эти годы, и, во-вторых, православные иерархи в Турции
не только не просили царя о защите, но больше всего боялись такого защитника.
Приведем только два относящихся сюда места записки. “Вражда, питаемая нашими
беглыми диссидентами к русскому правительству и в особенности к духовным
властям, не есть чувство, скрываемое ими в глубине сердец. Бежавшие в Турцию
раскольники проповедуют везде и всем, что правительство русское не щадит никого
и гонит людей не только за их деяния, но и за верования, хотя бы их деяния
согласовались во всем с гражданским порядком. Пропаганда раскольничья приводит
всех христиан, живущих в Турции, в изумление, ибо восточные христиане хотя и
имеют поводы жаловаться на различные притеснения со стороны турецкого
правительства в отношении политическом, хозяйственном и гражданском, но они
должны сознаться, что касательно веротерпимости турецкое начальство
неукоризненно...” Точно так же лживо утверждение о православных иерархах, будто
бы просящих царя о покровительстве: “Обладая вполне греческим языком, нам
случалось говорить с епископами константинопольского синода о русской церкви и
слышать их рассуждения о неудобствах, могущих произойти для Вселенского престола
из официального протектората русской державы...”
Дальше приводятся слова этих епископов: “Этот... Николай, теперь столь
усердный к благу православия, в прошедшем 1852 году лишил грузинскую церковь ее
самостоятельности... Вы сделаете то же самое и с нами. Мы теперь богаты и
сильны. Девять миллионов душ в руках патриарха, его синода и семидесяти
епархиальных епископов. Вы, с правом протектората в руке, лишите нас всего,
уничтожите наше значение и пустите нас с сумою”10.
А в это время Хомяков, Погодин, Шевырев, Константин Аксаков не переставали
печаловаться о томящейся в мусульманском плену православной церкви, которая ждет
не дождется царя-избавителя.
Ложь, состоявшая в том, что Николай делал вид, будто защищает права
православной церкви, а вовсе не думает о завоевании [153]
турецких владений, вызывала обильнейшую ответную ложь со стороны всех русских
дипломатических представителей как на западе, так в особенности на востоке.
Русский поверенный в делах Озеров писал из Константинополя именно то, что могло
понравиться царю, а Нессельроде собирал эти лживые сообщения воедино и подносил
Николаю, который все более и более укреплялся после каждого доклада в своем раз
обозначившемся намерении. Уезжающему в Турцию князю Меншикову дается инструкция,
в которой говорится: “Судя по всем последним донесениям нашего поверенного в
делах, большая часть членов дивана и, в частности, великий визирь
Мехмет-Али-паша выражают раскаяние и опасения по поводу уступок, которые они
сделали Франции, и раскаиваются в своей недобросовестности относительно нас”.
Вывод: Меншиков не должен удовлетворяться уступками, которые турки уже сделали и
еще сделают России. “В другие времена и при других обстоятельствах несомненно
было бы легче добиться разрешения вопроса, но теперь Турция для нас — враг, в
гораздо большей степени мешающий (embarassant), чем опасный. Распадение
Оттоманской империи стало бы неизбежным при первом же серьезном столкновении с
нашим оружием”11. И дальше обычный, заключительный
припев: конечно, царь не хочет разрушать Турцию, но что же делать — нужно не
быть застигнутым врасплох, а то, чего доброго, православная церковь в Турции
может пострадать.
Эта конечная присказка так же лжива, как все содержание инструкции, как и все
донесения, на которые инструкция ссылается. Никакого “раскаяния” ни диван, ни
великий визирь не обнаруживали, и никакого распадения от “первого столкновения”
с русской армией они в этот момент не боялись. Об этом (с большим опозданием,
только в 1855 г.) узнал уже преемник Николая из той же большой докладной записки
Михаила Волкова: “В Петербурге думали, что прибытие русского посла с военною
свитою произведет страшный эффект и покорит немедленно турок воле государя.
Непростительно было так ошибаться, ибо турки уже доказали нам в 1849 году, что
они неуступчивы. Сверх того, мусульмане нашего оружия более не боялись... К тому
же Омер-паша, который во всю Венгерскую войну нещадно хулил наших
военачальников, называя их глупцами, уверял турок, что он не даст русским
завоевать Оттоманской империи и не пропустит их через Дунай”12.
Меншиков, живший сам в мире иллюзий, даже не нуждался в таких царских
инструкциях. Он и без того понимал, что если царь добьется даже полностью
удовлетворения всех своих домогательств по части церкви путем переговоров, то
им, Меншиковым, в Петербурге будут довольны наполовину. Но если он привезет с
собой из Константинополя достаточный предлог [154] для
занятия княжеств, то им будут уже вполне удовлетворены.
Пока эти события — разговоры Николая с Сеймуром, вызов Меншикова к царю —
происходили в Петербурге, Бруннов в Лондоне, Киселев в Париже продолжали
заниматься “святыми местами” и вифлеемскими звездами, не зная, как все это с
каждым днем быстро стареет.
22 января 1853 г. Бруннов побывал у лорда Эбердина, и, как всегда, тот
произвел на него отраднейшее впечатление. Эбердин всецело верит в миролюбие
“августейшего повелителя” (так Бруннов именует Николая) и посвятит отныне “все
свои заботы” улаживанию недоразумений между Францией и Россией. Мало того:
Эбердин дает в Париже советы, “полные энергии”, требуя, чтобы Друэн де Люис,
французский министр иностранных дел, воздержался от резкого поведения. И вот —
плоды благожелательных советов уже налицо: дерзновенного посла Лавалетта, по
слухам, Наполеон III удаляет из Константинополя, и Эбердин в этом видит
“предвестие дружеского соглашения между Россией и Францией”13. Вообще Бруннов всем очень доволен. Правда, английский посол
в Турции полковник Роз, конечно, не желая того, совершил маленькую, но досадную
неосторожность, именно, стал поддерживать перед султаном домогательства
Лавалетта. Но это больше “ошибка в суждении”, а не что-либо злонамеренное. И тут
барон Бруннов пустился доказывать Эбердину, что права греко-православной церкви
в святых местах древнее, чем права, гарантированные султаном в 1740 г. по
требованию Франции для католиков, и т. д. Расстались друзьями.
Но почти сейчас же Бруннов принужден несколько разочароваться в Эбердине.
Ничего тот в Париж не послал, никаких энергичных советов Наполеону III не давал
и давать не собирается. И вообще до Эбердина дошли смутившие его слухи, что
французский император сердится еще по поводу истории с титулом и по поводу того
меморандума, который намерены были ему послать еще 3 декабря, сейчас же после
провозглашения империи, и который должен был подчеркнуть, что “четыре державы” —
Россия, Англия, Австрия и Пруссия — надеются на миролюбивую политику нового
императора французов. Правда, этот меморандум так и не был представлен Наполеону
III, но тот все-таки узнал о нем. А теперь, в конце января 1853 г., Эбердин и
заявил Бруннову, что не стоит уже передавать вовсе этот меморандум. Очень уж
сердится Наполеон. Бруннов тогда резонно спросил: кто же довел преждевременно до
сведения Наполеона об этом меморандуме? Уж не англичане ли? Не лорд ли Мэмсбери,
предшественник Эбердина? Эбердин на этот совсем недвусмысленный вопрос уклонился
от ответа. А это старый премьер умел делать артистически. [155]
Казалось бы, эти странности должны были навести Бруннова на мысль, что с ним
разыгрывают какую-то очень сложную пьесу и что между Англией и Францией
отношения гораздо теснее и ближе, чем он думает и чем Николаю хотелось бы
надеяться. 26 января Бруннов — у лорда Россела. Тот обещает посодействовать
через лорда Каули (посла в Париже), чтобы Лавалетта удалили наконец из
Константинополя. Вообще же и лорд Россел заявил насчет “святых мест”: “Франция
была неправа, некстати поднимая этот вопрос, а русский император — прав”14.
И вдруг 5 февраля 1853 г., после всех этих взаимных любезностей, крайне
неприятное известие: британский кабинет отозвал из Константинополя полковника
Роза и назначил послом лорда Стрэтфорда-Рэдклифа (до той поры именовавшегося
Стрэтфордом-Каннингом), т. е. личного врага Николая, которого царь тяжко
оскорбил в 1832 г., не пожелав допустить его в Петербург. Кажется, дело
совершенно очевидное: за спиной Эбердина и Россела стоит Пальмерстон, человек,
не имеющий сейчас по должности — так как он министр внутренних дел —
никакого служебного отношения к назначению нового посла. Но, разумеется, ясно,
что это именно Пальмерстон, затевая решительную борьбу против царя, посылает
лучшего из своих былых дипломатических служак, который не за страх, а за совесть
будет бороться против того, против кого Пальмерстон боролся уже так давно и
упорно. Бруннов не скрывает досады. Конечно, испытанный друг Эбердин, как
всегда, утешает, но на этот раз Бруннов мало внемлет успокоениям: “Хотя мои
объяснения с лордом Эбердином были удовлетворительными, но я не могу
воздержаться от сожалений по поводу возвращения лорда Рэдклифа в
Константинополь”. Правда, Эбердин уверяет, что даст Рэдклифу желательные с
русской точки зрения инструкции. Но, во-первых, Бруннов понимает, что
настоящие-то, неофициальные, но единственно важные инструкции Рэдклиф получит не
от Эбердина, а от Пальмерстона. А во-вторых, что поделаешь с “дурным характером”
(le mauvais naturel) Рэдклифа, который пренебрегает всевозможными хорошими
инструкциями!15
С тем же дипломатическим курьером Бруннов отправил в Петербург большое
письмо, явно предназначенное для царя. Это ответ на то письмо, которое, как выше
указано, Нессельроде послал в начале января (еще до разговора царя с Сеймуром) в
Лондон с целью возбудить в лорде Эбердине подозрения относительно воинственных
замыслов Луи-Наполеона против Англии. Бруннов прочел вслух это письмо Эбердину,
который выразил мнение, что до сих пор новый французский император еще не имеет
определенного плана действий. И тут Бруннов дает от себя интересную
характеристику Наполеона III и перечисляет [156] возможные
мотивы и мечтания, которые, по его мнению, уживаются рядом в голове нового
повелителя Франции. И замечательно, что в этой бумаге, помеченной и написанной 3
февраля 1853 г., мы находим правильно уловленными в самом деле главные моменты
грядущей внешней политики почти всего царствования Наполеона III: “...до сих пор
у него смешение в голове. Он разом мечтает о нескольких авантюрах. Немного о
Бельгии; рейнские границы; маленький кусочек Савойского пирога; много
католицизма с примесью некоторых воспоминаний об итальянском карбонаризме;
распространение завоеваний в Алжире; египетские пирамиды; иерусалимский храм;
восточный вопрос; колонизация в центре Америки; наконец, словечко от Ватерлоо,
перенесенное на берега Англии, вот, в их быстрой смене, мечтания, которые
проходят через этот странно организованный мозг...”16 Мы
видим, что Бруннов верно предсказывает тут и завоевание Савойи в 1859 г., и
мексиканскую экспедицию 1862–1866 гг., и прорытие Суэцкого канала, переговоры
Наполеона III с Бисмарком в 1865–1866 гг. о Бельгии и о Люксембурге. Что
касается “иерусалимского храма” и “восточного вопроса”, то здесь и предсказывать
не приходилось: ведь именно в конце февраля 1853 г. и наступило время
опаснейшего заострения распри будто бы из-за “святых мест”. Меншиков уже отплыл
со своей свитой в Константинополь.
Когда Николай I решил окончательно послать в Константинополь чрезвычайного
посла, Нессельроде, разумеется, знал, что не следует посылать Меншикова, и
предложил царю графа Алексея Федоровича Орлова и графа Павла Дмитриевича
Киселева (брата парижского посла). Николай объявил, что пошлет Меншикова.
Нессельроде даже и попытки не сделал помешать роковому выбору. Меншиков — так
Меншиков. Нессельроде соображал, конечно, что Меншиков ни в малейшей степени не
будет считаться ни с кем, кроме царя, и уж, во всяком случае, никакого внимания
не обратит на нессельродовские “инструкции”17. Но канцлер
давно разучился обижаться.
Сэр Гамильтон Сеймур явился к Нессельроде с настойчивой просьбой ответить на
прямой вопрос: только ли о “святых местах” будет говорить Меншиков в
Константинополе и кончатся ли все недоразумения, ныне возникшие между Россией и
Турцией, если будет достигнуто полное соглашение между ними о “святых местах”,
или же Меншиков поехал с целью предъявить еще какие-нибудь новые претензии?
Нессельроде объявил, что ему ничего об этом неизвестно. “Может быть, остаются
еще какие-нибудь частные претензии, но я не знаю о других домогательствах”, —
заявил русский канцлер.
Но Сеймуру хотелось уточнения. “Одним словом, нет других дел, — снова спросил
я с настойчивостью и с целью предупредить [157] всякое
недоразумение, — нет никаких дел, кроме тех, которые могут существовать между
двумя дружественными правительствами? — Именно так, — ответил его
превосходительство, — предложения, которые являются текущими делами всякой
канцелярии. Это заявление мне кажется очень удовлетворительным”, — заключил
беседу Сеймур.
Дело в том, что “его превосходительство” едва ли и в самом деле имел точное
представление о всем значении снаряженного Николаем чрезвычайного посольства в
Турцию: о таких делах Николай его мнения не спрашивал. А Александр Сергеевич
Меншиков даже и вовсе не интересовался ни маленьким Нессельроде, ни его
мнениями.
3
Князь Меншиков пользовался давнишним и прочным фавором у Николая, и не было
той почетнейшей и самой ответственной должности, требующей сложной и долгой
подготовки, которую царь задумался бы предложить Меншикову, абсолютно лишенному
какой бы то ни было специальной подготовки к чему бы то ни было. И тоже не
существовало такой должности, лишь бы она была по чину не ниже третьего
иерархического класса, которую бы самоуверенный и тщеславный Меншиков
затруднился на себя взять. Да при дворе Николая и не принято было отказываться.
Добродушного малограмотного солдата Назимова, подвернувшегося ему на глаза,
когда никто не приходил на память, царь вдруг ни с того ни с сего сделал
попечителем Московского учебного округа. Вронченко, о котором упорно говорили,
что за всю свою жизнь он осилил арифметику только до дробей, Николай сделал
министром финансов. Гусара Протасова, гуляку и наездника, превосходного танцора
на балах, он назначил оберпрокурором святейшего синода. Квартального надзирателя
— профессором философии в Харьковском университете. “Прикажет государь мне быть
акушером, — сейчас же стану акушером”, — похвалялся драматург Нестор Кукольник,
получив от Николая перстень за пьесу “Рука всевышнего отечество спасла”.
На протяжении более двадцати лет Меншиков побывал и начальником морского
ведомства, удивляя моряков полным незнанием дела, и одновременно он был
финляндским генерал-губернатором, не интересуясь Финляндией даже в качестве
туриста. И теперь, в 1853 г., столь же бестрепетно, без всяких колебаний,
согласился ехать чрезвычайным послом в Турцию. От природы он был, бесспорно,
умен; был очень образован. Николаю Меншиков нравился одной редчайшей чертой:
будучи [158] очень богат, князь Александр Сергеевич никогда
не воровал казенных денег. Это при николаевском дворе так бросалось в глаза, что
об этой странности тогда много говорили в петербургском высшем свете, о ней даже
иностранные представители писали в своих донесениях, и вообще так все к этой
черте относились, как относятся люди к диковинной игре природы, вольной в своих
прихотях. Меншиков никого не ставил ни в грош, над всеми издевался, но было
известно, что его величество изволит смеяться, слушая своего фаворита. Поэтому
принято было не обижаться на Меншикова, а, напротив, одобрять иногда довольно
плоские его выходки. Усталый циник и сибарит, знавший и презиравший поголовно
все окружение царя, не дававший себе труда поразмыслить, можно ли стране при
подобных внутренних порядках рисковать тяжкой войной, Меншиков понял, что царь
рассчитывает воевать только с Турцией, а вовсе не с Европой, и он очень охотно,
с легким сердцем, решил поспособствовать скорейшему исполнению царских тайных
чаяний. Что Турция в этой дуэли один на один с Россией будет разгромлена, в этом
князь ничуть не сомневался. За дипломатическими переговорами он до сих пор не
следил, потому что ему было неинтересно. Перед отъездом он только осведомился,
кто из турецких министров стоит на стороне французов, чтобы знать, кого
немедленно прогнать с должности. С султаном Абдул-Меджидом князь решил не
церемониться. С Нессельроде поговорить подробно князь не нашел времени.
Меншиков не только не стеснялся признаваться в абсолютной своей неспособности
к переговорам, которые взялся вести в Константинополе, но кокетничал и рисовался
этим. “Я тут должен заниматься ремеслом, к которому у меня очень мало
способностей, именно: ремеслом человека, ведущего с неверными переговоры о
церковных материях”, — шутил он в письме к начальнику австрийского штаба Гессу и
прибавлял тут же насквозь лживые выражения надежды, что это последняя его услуга
на пользу отечеству: “Я питаю надежду, что это для меня будет последним актом
деятельности в моей очень полной впечатлениями жизни, требующей покоя”18.
Инструкции, которые увез с собой Меншиков, были даны царем и только изложены
по-французски канцлером. Они были, в сущности, излишни, так как Николай устно
отдал Меншикову все нужные распоряжения. Но, конечно, Меншикову были при этом
предоставлены почти беспредельные полномочия. Он уже лично должен был
сообразовать свое поведение в Константинополе с постоянно меняющейся общей
политической обстановкой. В европейской прессе того времени я встретил беглое
указание на то, что Нессельроде будто бы, кроме официальных инструкций, шедших
от царя, украдкой “всунул” отъезжающему Меншикову [159] еще
какую-то бумажку от себя с самыми миролюбивыми советами. Если эта бумажка не
газетный миф, то все равно — вышло так, как если бы канцлер ее Меншикову и не
“всовывал”. В неизданных рукописных документах нашего архива внешней политики, в
мартенсовском “Собрании трактатов и конвенций”, в капитальных томах документов,
напечатанных Зайончковским (“Восточная война”, тт. I и II), и нигде в мемуарной
литературе я подтверждений подобного известия не нашел.
Ближайшие решения вопроса о войне или мире зависели отныне от слов и
поступков желчного, капризного царского фаворита, высокомерного вельможи,
внезапно оказавшегося в центре внимания всего цивилизованного человечества.
В Англии, в Турции, во Франции уже с середины февраля следили за снаряжаемым
в Петербурге чрезвычайным посольством. И теперь, после откровенных разговоров
Николая с Сеймуром, уже наперед знали, что дело идет не только о “святых
местах”. В недрах английского кабинета с момента вступления туда лорда
Кларендона 23 февраля 1853 г. в качестве министра иностранных дел (вместо лорда
Джона Россела) яснее, чем прежде, обозначилась борьба двух течений:
представляемого министром внутренних дел Пальмерстоном и представляемого главой
министерства лордом Эбердином. Появление в кабинете лорда Кларендона усилило
группу Пальмерстона против группы Эбердина. Оттого-то Кларендон к ней и
примкнул. Пальмерстон полагал с момента появления Меншикова в Константинополе,
что война неизбежна. Эбердин с этим был не согласен и до последней минуты
надеялся, что Николай отступит. Но и Пальмерстон и Эбердин сходились на том, что
нужно пока попридержать угрозы и действовать дипломатическими убеждениями и
“мягкой манерой”, как выражаются на своем техническом языке дипломаты,
противопоставляя ее “сильной манере” (la manière forte). Но Эбердин надеялся,
что этим путем можно будет утихомирить поднимающуюся бурю, а Пальмерстон и
руководимый им Кларендон полагали, что Николаю с каждым шагом будет все труднее
сойти с опаснейшего пути, на который он вступил, и что задача английской
дипломатии заключается в том, чтобы подталкивать царя все дальше и дальше,
доведя его наконец до тупика, откуда выхода ему не будет. Пальмерстон знал, что
нет более подходящего исполнителя этого плана, чем константинопольский посол
лорд Стрэтфорд-Рэдклиф, т. е. старый враг Николая. Стрэтфорд-Каннинг, получивший
лордство в 1853 г., всей душой стремясь к войне, именно и будет держать себя
так, что Меншиков очень быстро и крайне наглядно выявит чисто завоевательные
намерения русского правительства. А это вернее всего обеспечит за Англией для
предстоящей войны союз с Францией и с Австрией. [160]
Эбердин потом уже, когда все свершилось, говорил, что “бесчестность”
Стрэтфорда-Рэдклифа была одной из причин войны. Но разгадать игру Пальмерстона и
Стрэтфорда не удалось вовремя ни Меншикову, ни царю. Справедливость требует
признать, что глаза Меншикова раскрылись еще там, в Константинополе, перед
выездом. Что касается лорда Кларендона, то он стал, главным образом по
занимаемому им официальному посту, лишь передаточным пунктом, посредством
которого политика Пальмерстона осуществлялась в Турции Стрэтфордом-Рэдклифом.
Миссия Стрэтфорда-Рэдклифа, как раз собиравшегося в феврале 1853 г. отбыть в
Константинополь в качестве посла, но еще пребывавшего в Лондоне, именно в том и
заключалась, чтобы провоцировать царя на дальнейшую агрессию. А для этого
английским дипломатам нужно было: во-первых, притвориться оробевшими, более
всего боящимися войны; во-вторых (с этой мыслью и отправлялся в Константинополь
Стрэтфорд), убедить турок уступить Меншикову по всем пунктам во всем, что
касается “святых мест”; в-третьих, когда окажется (в этом английский кабинет,
кроме, может быть, Эбердина, был наперед уверен), что царь этим не
удовлетворится, и когда будет выявлено перед всем светом, что он стремится вовсе
не к уступкам в “святых местах”, а к нападению на Турцию и захвату ее земель, то
Англия этим вызовет сначала русско-турецкую войну, а потом вступит в эту войну,
имея на своей стороне и Францию и Австрию. Самодовольный Бруннов передает,
ликуя, что сам Эбердин ему сказал: “Правы ли они или виноваты, мы советуем
туркам уступить (Whether right or wrong, we advise the turks to yield)”. А
бедного Стрэтфорда грозный Бруннов так запугал, что тот по поводу посольства
Меншикова сказал: “Я предпочитаю видеть в Константинополе скорее вашего
адмирала, чем ваш флот”. Мало того, Стрэтфорд признался в своей любви к
Николаю и сказал Бруннову: “Его величество меня не знает. Если бы я мог
поговорить с ним, он бы удостоил меня хорошего мнения”. Словом, все
разыгрывалось как по нотам. А барон Бруннов все это слушает, испугу Эбердина и
кротости Стрэтфорда верит, потому что проницательного (по собственной оценке)
барона не проведешь, он знает, чем на англичан воздействовать. “Короче сказать,
слова хороши, подождем поступков”, — пишет 21 февраля 1853 г. Бруннов. Но и
поступки противников он так же мало понимал в дальнейшем, как и их слова, хотя,
вообще говоря, Бруннов был в других случаях очень неглуп.
Мы увидим дальше, какое огромное впечатление произвела на министров Наполеона
III внушительнейшая дружественная манифестация крупной английской буржуазии по
адресу французской империи как раз в тревожные дни меншиковского [161] посольства в середине марта 1853 г. А вот как пишет Бруннов
для доклада царю об этом “приеме в Тюильри депутации английских негоциантов,
представивших адрес, покрытый четырьмя тысячами подписей и выражающий желание,
чтобы удержались отношения дружбы и доброго согласия между Францией и Англией”.
Бруннов спешит успокоить царя: ничего тут важного нет, просто английские
негоцианты хотели успокоить тревогу англичан перед возможностью разрыва между
Англией и Францией. “Британское правительство, нисколько не поощряя этой
необычайной манифестации, держалось совершенно в стороне”. Правда, среди
подписавшихся есть представители всех наиболее значительных фирм. Но есть и не
известные Бруннову. Правда, лондонский лорд-мэр стал во главе этой делегации. Но
он человек тщеславный и желающий играть роль, так что, “каков бы ни был эффект
этой демонстрации в Париже, о ней судят неблагосклонно в Англии”19. Так старательно затушевывал и искажал правду и закрывал
глаза на серьезнейшие симптомы русский посол.
А между тем в Константинополе все более и более убеждались, что Англия и
Франция одинаково желают поддержать султана. Туркам в это время было дано из
Лондона и Парижа знать, что их без поддержки не оставят и что Англия и Франция,
если понадобится, пустят в ход оружие. Помощь пришла в такой форме и так быстро,
что султан Абдул-Меджид и его диван даже встревожились столь горячим участием,
выраженным до такой степени непосредственно и притом без специальной просьбы.
Дело в том, что Блистательная Порта, теснимая восточными гяурами, не очень
верила и гяурам западным. Уже столько раз отверженные аллахом православные урусы
столковывались в конце концов за спиной правоверных оттоманов с отверженными тем
же аллахом католическими и англиканскими “франками”. И на этот раз тоже как в
непосредственном окружении Абдул-Меджида, так и в высшем военном аппарате
империи боролись два течения. Одни, во главе с Решид-пашой и великим визирем
Мехметом-Али, считали наиболее выгодным и безопасным для Турции разрешение
возникших вопросов чисто дипломатическим путем, без войны. Другие, во главе с
Омер-пашой и Фуад-эфенди, решительно полагали, что настала пора взять реванш за
Адрианопольский мир и Ункиар-Искелесси и что, при настроении Наполеона III и
наличии в английском кабинете Пальмерстона, а в Константинополе —
Стрэтфорда-Рэдклифа, лучшей комбинации для подготовки войны с Россией не сыщешь
уже никогда больше, если пропустить этот случай.
О состоявшемся вновь назначении Стрэтфорда-Рэдклифа британским послом уже
знали в Порте в феврале. Но нужно было подождать его появления в Турции.
Прибытия Меншикова [162] ждали в Константинополе с большим
беспокойством даже те — пока очень немногие — турецкие сановники, которые
разделяли мнение Омер-паши.
4
11 февраля 1853 г. Меншиков простился с императором Николаем и выехал к месту
своего назначения. И даже его маршрут был составлен так, что должен был внушить
Турции неминуемо живейшие опасения. Меншиков сначала держал путь на Бессарабию и
в Кишиневе произвел смотр пятому армейскому корпусу. Новые и новые военные части
подходили и вливались в Бессарабию после его отъезда. Из Бессарабии князь
отправился в Севастополь и здесь произвел большой смотр всему Черноморскому
флоту. С громадной своей свитой Меншиков сел на военный пароход “Громоносец” и
выехал в Константинополь. Он демонстративно присоединил при этом к своей свите
двух людей, через которых мог поддерживать постоянную живую связь как с
сухопутными, так и с морскими силами России, предназначенными действовать против
Турции в случае разрыва дипломатических отношений: генерала Непокойчицкого,
начальника штаба 5-го армейского корпуса (в Бессарабии), и вице-адмирала
Корнилова, начальника штаба Черноморского флота.
28 февраля 1853 г. “Громоносец” причалил к берегу Босфора и остановился у
Топ-Хане. Громадная толпа греков и отчасти славян (болгар и сербов), живших в
Константинополе, с демонстративно выражаемой радостью встретила русского
чрезвычайного посла, когда он сошел на берег.
Началась дипломатическая игра, которая при сложившейся расстановке сил могла
окончиться кровавой развязкой. Понадобилось меньше трех месяцев, чтобы из
возможной война стала неизбежной.
Первый визит Меншикова был к великому визирю. Второй по церемониалу должен
был быть сделан министру иностранных дел Фуад-эфенди, известному противнику
России и стороннику Франции. Апартаменты министерства иностранных дел были пышно
разукрашены, царского посла готовились принять торжественно, как вдруг узнали в
последний момент, что Меншиков и визита Фуад-эфенди не сделает, и вообще иметь с
ним дела не желает. Меншиков объявил об этом великому визирю вполне
категорически. Самый визит к визирю был обставлен так: Меншиков известил турок,
что он желает, чтобы великий визирь Мехмет-Али встретил его лично у подъезда.
Мехмет-Али заявил, что не имеет права это делать. Тогда Меншиков 2 марта, на
третий день после своего прибытия, явился к великому [163]
визирю в пальто и мягкой шляпе, подчеркивая, что не удостаивает надеть
официальный костюм. После визита к великому визирю Меншиков прошел через зал,
где его ждали специально назначенные чины, чтобы торжественно ввести в уже
настежь открытые двери кабинета министра иностранных дел Фуад-эфенди. Меншиков,
не останавливаясь и не обращая ни на кого внимания, вышел вон и уехал в
посольство. Султан, подавленный жестоким беспокойством, устрашенный слухом о
сосредоточении двух русских корпусов (5-го и 4-го) в Бессарабии, тотчас же
уволил Фуад-эфенди и назначил министром иностранных дел Рифаат-пашу.
Как только телеграф и почта известили Европу об этих первых шагах Меншикова,
всюду и среди противников, и среди державшихся пока нейтрально дипломатов
заговорили о том, что восточный вопрос вступает в новый и очень острый фазис.
Поведение Меншикова изображалось в Европе как сплошной ряд умышленных провокаций
и запугиваний. Особенно много писали о том, что Меншиков сделал визит великому
визирю в пальто, которое не потрудился снять; утверждали, что с султаном
Абдул-Меджидом он вел себя умышленно дерзко.
В первые дни пребывания Меншикова в Константинополе английским поверенным в
делах был полковник Роз. Вновь назначенный посол лорд Стрэтфорд-Рэдклиф явился в
Константинополь уже после того, как Меншиков сделал свои первые шаги.
С этого момента уже не один, а два дипломата в Константинополе изо всех сил
гнали к разрыву отношений и к войне между Россией и Турцией: князь Меншиков и
лорд Стрэтфорд. Но делали они это по-разному: Меншиков совершенно открыто, лорд
Стрэтфорд осторожно, исподволь, наперед намечая последовательные этапы
затеянного предприятия. Еще до появления Стрэтфорда в столице Турции произошло
огромной важности событие, очень облегчившее Стрэтфорду его дело: французский
военный флот внезапно получил приказ отплыть из Тулона в турецкие воды.
Чтобы понять обстановку, в которой это произошло, нужно коснуться
предварительно еще двух дипломатических шагов Меншикова, совершенных им после
только что описанного первого “визита” князя к великому визирю.
Меншиков должен был ознакомить султана непосредственно с волей Николая.
Явившись к султану, Меншиков прежде всего вручил ему письмо Николая, помеченное
царем 24 января 1853 г. Письмо было вежливое, но содержало угрозу. Царь
приглашал султана соблюдать “освященные веками права православной церкви” и
поразмыслить над последствиями отказа князю Меншикову в требованиях, которые он
представит. Вина [164] возлагалась на “неопытных и
зложелательных министров”, которые скрыли от султана последствия отказа от уже
данного турецким правительством фирмана. Другая мысль царского послания
заключалась в том, что если какая-либо держава будет настаивать на неисполнении
султаном его обещания и будет угрожать Турции, то “царь сделает еще более
тесными” узы “союза”, уже существующего между ним и султаном, — и это
русско-турецкое соглашение положит конец “претензиям и домогательствам, не
совместимым с независимостью” султана и “внутренним спокойствием” его империи.
Другими словами: султану предлагалось заключить союз с Россией, направленный
непосредственно против Франции.
В полной логической связи с основными пунктами царского письма были и
представленные Меншиковым две бумаги: 1) проект желательной царю конвенции с
Турцией и 2) проект секретного соглашения на случай, если бы “какая-либо
европейская держава” вздумала препятствовать султану выполнить свои обещания,
данные царю. В этом случае Россия обязывалась прийти на помощь Турции морскими и
сухопутными силами.
Таким образом, мысль Николая при посылке Меншикова выясняется в самом точном
виде, если мы сопоставим эту бумагу, с которой князь поехал в Константинополь, с
письмом к австрийскому императору: царь хочет воевать либо “в союзе” с Турцией
против Наполеона III, либо в союзе с Австрией против Турции. Как он представлял
себе в случае этого последнего варианта роль Англии и роль Наполеона III — это
неясно. Во всяком случае первый вариант, совершенно очевидно, был гораздо более
желательным, чем второй, тем более что при войне России “в союзе” с Турцией
против Франции Николай мог рассчитывать на своих “верных союзников”, на Австрию
и на Пруссию, которых такими теплыми красками живописал его канцлер Нессельроде
в своем годовом отчете за 1852 г.
А главное — при любой войне, в союзе ли с Турцией или против Турции —
Оттоманская держава должна была подвергнуться разгрому и разделу, причем львиная
доля могла достаться России. Этот документ, скромно названный “проектом особого
и секретного акта”20, ясно сказал и дивану и султану, что
опасность грозит им неминуемая.
Абдул-Меджид был в панике.
Нота, врученная Меншиковым после этих первых его визитов “Высокой Порте” (la
Sublime Porte), как официально называлось турецкое правительство в
дипломатических бумагах, занимает десять страниц убористого шрифта, если ее
переписать на пишущей машинке, и все десять страниц написаны только для того,
чтобы довести до сведения министров султана: 1) что [165]
Николай желает обеспечить не только права православной церкви в Палестине, но и
“успокоить недовольство греков”, для каковой цели царь уже не желает
удовольствоваться “бесплодными и неполными уверениями, которые могли бы быть
отменены в будущем”, а желает закрепить эти права “торжественным
обязательством”, заключенным между русским и турецким правительствами; 2) что до
сих пор турецкие министры “не признавали и извращали наилучшие намерения его
величества императора (Николая. — Е. Т.) и искали в них задних мыслей, не
совместимых с его могуществом и с великодушными предрасположениями, которые он
всегда обнаруживал относительно Оттоманской империи”.
А кончалась бумага прямой угрозой: дальнейшее противодействие со стороны
турецких министров может повлечь “самые серьезные последствия как для
благосостояния Турции, так и для мира всей Европы”.
Только это и было существенно, только для этих строк и писалась вся
длиннейшая нота, потому что остальное ее содержание, т. е. почти все десять
страниц большого формата, это все те же никому уже не нужные пререкания о
поправке купола на иерусалимском храме и о том, что Порта вела за спиной
русского посольства “официальную корреспонденцию с французским посольством,
которая оставалась нам совершенно неизвестной, а между тем (таким путем
католической церкви. — Е. Т.) могли быть даны преимущества и уступки
вопреки обязательствам (Порты. — Е. Т.) относительно (русского. — Е.
Т.) императорского правительства”21.
Сверх того, в этой врученной 4(16) марта новому министру иностраных дел
Рифаат-паше большой вербальной ноте Меншиков требовал весьма категорически,
чтобы султан взял обратно некоторые сделанные им уступки “латинянам”
(католикам). Дело касалось ключа от большой двери Вифлеемской церкви. Меншиков
жаловался на дозволение поместить “латинскую” звезду в Вифлеемском храме и на
демонстративно выраженное торжество католических монахов по этому поводу и т. д.
Нота вообще в очень энергичных выражениях жаловалась на “недоверие и
недобросовестность” турецких министров, на то, что они доверяют “интригам и
инсинуациям”22, и т. п. Не успела и неделя пройти, как
Меншиков уже снова обратился к туркам с угрожающей нотой, и притом с новыми
ультимативно изложенными требованиями. Вот что прочел он вслух Рифаат-паше
10(22) марта 1853 г.: “Требования императорского (русского. — Е. Т.)
правительства — категоричны”. А еще через два дня последовала третья нота, еще
более резкая и угрожающая. Меншиков жаловался на оскорбление, чинимое
российскому императору, на “систематическую и злостную оппозицию в совете [166] султана против действий нашего государя” и требовал
“быстрой и решительной сатисфакции и исправления всех обид (une réparation
prompte et éclatante)”. И вот Меншиков представил в виде приложения к этой
вербальной ноте от 12(24) марта проект конвенции. “Лицо Рифаат-паши омрачилось”,
по словам князя Меншикова, когда князь прочел ему проект23. Так сообщал Меншиков канцлеру Нессельроде.
Проект испугал и раздражил султана и его министров не только конкретным
содержанием требовавшихся со стороны Порты уступок — по линии ли святых мест и
тамошних привилегий православной церкви или по линии защиты интересов
православного духовенства и православного населения в Молдавии, Валахии, Сербии
“и в различных других провинциях” Турции, но прежде всего и больше всего тем,
что эта конвенция должна была иметь характер договора между обеими
сторонами. Если бы турецкое правительство на это пошло, то не только Николай
получал немедленно право постоянного контроля и вмешательства по самым
разнообразным поводам в турецкие внутренние дела, но это его право отныне
обеспечивалось бы трактатом, имеющим значение международных договоров.
С момента предъявления этого проекта конвенции султану до отъезда Меншикова и
разрыва дипломатических отношении между Россией и Турцией прошло два месяца, и
эти два месяца были заполнены беспокойной дипломатической сутолокой вокруг
основного вопроса: согласится ли султан в той или иной форме на подписание и
оглашение требуемого договора или не согласится. Проект конвенции был сочинен
самим Николаем, и еще 28 января царь подписал на нем свое: “Быть по сему”.
Меншиков уже поэтому не мог ничего уступить, если б даже хотел. А он вовсе и не
хотел уступать.
Что касается турок, то они держали постоянную связь с английским и
французским посольствами и с каждым днем все более убеждались в том, что на этот
раз их не оставят без поддержки.
1(13) апреля Меншиков получил от Нессельроде копию документа, показавшего
ему, что в Лондоне внимательно следят за его путешествием в Константинополь, Это
была депеша английского министра иностранных дел лорда Кларендона английскому
послу в Петербурге Гамильтону Сеймуру, сообщенная Сеймуром канцлеру Нессельроде
для сведения. В депеше, отосланной из Лондона в Петербург еще 23 (н. ст.) марта,
выражались и опасения и раздражение английского кабинета по поводу отправления
посольства Меншикова вообще и поведения русского посла в частности.
Но тогда-то, пока путешествовала нота Кларендона из Лондона в Петербург, а
затем из Петербурга в Константинополь, [167] и последовало
уже упомянутое событие, о котором с различными чувствами, но почти с одинаковым
волнением узнали и в Лондоне, и в Петербурге, и особенно в Константинополе:
Наполеон III отправил свой Средиземный флот в Архипелаг.
5
Когда требования Николая к Турции стали известны в Париже, Наполеон III
созвал в Тюильрийском дворце совет министров, чтобы обсудить вопрос о дальнейшем
поведении. Подавляющее большинство министров было против немедленного активного
реагирования, т. е., другими словами, против отправления французской эскадры в
Архипелаг, в непосредственную близость к Турции. Министр иностранных дел Друэн
де Люис сделал на заседании доклад, в котором признавал, правда, серьезность
положения, указывал на грозящую самому существованию Турции опасность со стороны
русской агрессии, объявлял недопустимыми такие условия, когда царь получал бы
протекторат над половиной всего народонаселения Турции, но при этом не советовал
спешить с решительными мероприятиями, так как для Франции выгоднее дать Николаю
время самому разоблачить истинную свою цель, состоящую в том, чтобы захватить
Турецкую империю, а вовсе не в том, чтобы отстаивать права иерусалимских
православных монахов. Если же французское правительство выступит немедленно, то
подвергнется нареканиям, и Англия может не поддержать Францию в этой войне из-за
монашеских ссор в Иерусалиме. Следовательно, должно держаться выжидательной
тактики.
Друэн де Люис принадлежал к тому типу министров Второй империи, который
наиболее полное и яркое свое выражение нашел в графе (впоследствии герцоге)
Морни. Это были люди, либо только что в качестве деятельных соучастников
пережившие переворот 2 декабря, либо присоединившиеся к победителю тотчас же
после указанного события и вовсе не расположенные рисковать своим положением,
ввергать новую империю в опасные авантюры и ставить на карту свою голову. Среди
них были и смелые, решительные кондотьеры (их враги употребляли иногда термин:
бандиты) вроде того же Морни или генерала Сент-Арно, были и карьеристы-бюрократы
не такого отважного и приключенческого склада, умеренные и аккуратные царедворцы
вроде Бароша, биржевики и приобретатели в стиле барона Фульда. Но и те и другие
вовсе не желали без крайней нужды начинать долгую и опасную борьбу с Россией. И
все они были склонны не спешить и последовать осторожному совету Друэн де Люиса.
Совет министров вполне одобрительно выслушал его доклад и соответственно
высказался. Тогда председательствовавший [168] император
дал слово до тех пор молчавшему министру внутренних дел Персиньи.
Этот человек не походил ни на кого из своих коллег. По-видимому, Персиньи
руководствовался в своей деятельности двумя основными правилами: во-первых,
режим, созданный кровавой авантюрой 2 декабря, должен и может держаться только
новыми авантюрами; при этом одна, две, три карты могут быть биты, а четвертая и
выиграет, если не терять присутствия духа при неудачах, продолжать игру и идти
напролом, подобно тому, как, например, ему самому вместе с его повелителем
пришлось сначала претерпеть тяжкую неудачу в Страсбурге в 1836 г. при первой
попытке Луи-Наполеона внезапно захватить престол, еще более убийственную неудачу
в Булони в 1840 г. при второй такой же попытке, — и все разом наверстать и все
выиграть в ночь на 2 декабря 1851 г. Во-вторых, ничуть не претендуя на ранг
политического теоретика, Персиньи на практике осуществлял программу, которая
вполне следовала принципу, выдвинутому в качестве эмпирического наблюдения
Токвилем и научно объясненному впоследствии датским психологом Гефдингом:
наиболее опасный момент для плохого режима есть именно тот, когда он делает
попытки стать лучше. Персиньи всегда стоял за самые крутые меры во внутренней
политике и за безоглядочное разжигание шовинистических страстей в политике
внешней, потому что и в том и в другом видел главных два средства, которыми
только возможно упрочить бонапартистский режим. На мнимоконституционные формы
абсолютной власти Наполеона III Персиньи смотрел как на ненужную комедию, в чем
он был, впрочем, по сути дела совершенно прав. Это был умный, энергичный,
жестокий, раздражительный и циничный авантюрист. Ему-то император и предоставил
слово в конце совещания министров.
“Слушая то, о чем тут в совете говорится, у меня является искушение спросить
себя: в какой стране и при каком правительстве мы живем?” — так грозно по адресу
своих миролюбивых коллег, предшествующих ораторов, начал свою речь Персиньи. Он
вполне откровенно обосновывал необходимость войны с Россией, и не
курьезно-нелепым спором о “святых местах” и не необходимостью спасать Турцию, а
прежде всего соображениями внутренней французской политики: “Если Франция,
поддерживать уважение к которой составляет миссию французской армии, будет
унижена в глазах света, если по слабости, которой имени нет, мы позволим России
простереть руку над Константинополем, и это в то время, когда государь, носящий
имя Наполеона, царствует в Париже, тогда нам нужно дрожать за Францию, нам нужно
дрожать за императора и за нас самих, потому что никогда ни армия, ни Франция не
согласятся с [169] оружием в руках присутствовать при этом
позорном зрелище!” Он пугал императора Наполеона III перспективой, которая его
ждет, если он уступит Николаю: “Знаете ли, государь, что произойдет? В первый же
раз, как вы будете производить смотр войскам, вы увидите опечаленные лица,
молчаливые ряды, и вы почувствуете, что почва колеблется у вас под ногами!” В
дальнейшей речи Персиньи настаивает, во-первых, на том, что вся Европа будет
сочувствовать борьбе против русской попытки захватить Турцию, и, во-вторых, что
Англия непременно поддержит активно Наполеона III, что бы там ни говорил пока
Эбердин, человек устарелых традиций 1815 г.: “Когда речь идет об Англии, какое
значение может иметь мнение какого-либо министра, даже мнение первого министра,
даже мнение королевы?.. Большая социальная революция совершилась в Англии.
Аристократия уже не в состоянии вести страну согласно своим страстям или своим
предрассудкам. Аристократия там является еще как бы заглавным листом книги, но
самая книга — это великое индустриальное развитие, это лондонское Сити, это
буржуазия, во сто раз более многочисленная и богатая, чем аристократия!” А
буржуазия английская единодушно противится русскому захвату: “В тот день, как
она узнает, что мы готовы остановить поход русских на Константинополь, она
испустит радостное восклицание и станет рядом с нами!” На этом месте речь
Персиньи вдруг была прорвана неожиданно самим императором, до тех пор молчавшим:
“Решительно, Персиньи прав. Если мы пошлем наш флот в Саламин, то Англия сделает
то же самое, соединенное действие обоих флотов повлечет соединение также обоих
народов против России”. Совет министров остолбенел от неожиданности, по
показанию Персиньи (an milieu de la stupéfaction du conseil), а Наполеон III
вдруг обратился к морскому министру и произнес: “Господин Дюко, сейчас же
пошлите в Тулон телеграфный приказ флоту отправиться в Саламин”24.
Первый реальный шаг к войне был сделан. Флот отплыл из Тулона 23 марта 1853
г.
Появление французского флота в турецких водах с логической неуклонностью
влекло за собой аналогичное действие со стороны Англии. А следующим неизбежным
последствием прибытия к берегам Турции соединенной эскадры двух величайших
морских держав был провал всех надежд на мирное разрешение русско-турецкого
конфликта. Но не сразу еще британский флот двинулся вслед за французским.
Утром 19 марта 1853 г. в Лондоне были получены первые известия о прибытии
Меншикова в Константинополь, о его аудиенции у султана, об отставке Фуад-эфенди,
а также о том, что временный (впредь до приезда Стрэтфорда) английский
представитель в Константинополе полковник Роз предложил [170] адмиралу Дондасу, начальнику британской эскадры в
Средиземном море, плыть немедленно в Архипелаг. Вечером того же дня состоялась
встреча Бруннова и министра иностранных дел лорда Кларендона. “Хорошие дела вы
наделали в Константинополе!” — начал Кларендон. — “Какие дела?” — “Вы низвергли
турецкое правительство!” — “Не правительство, но одного министра, да!” Таков был
дебют. Бруннов в дальнейшей беседе старался объяснить удаление Фуад-эфенди
именно желанием Меншикова избавить султана от человека, который мог своими
действиями поссорить Абдул-Меджида с Николаем. Из дальнейшего разговора
выяснилось, что хотя на этот раз английская эскадра и не приблизится к
Архипелагу, но что Кларендон полагает, что в будущем это может при известных
условиях произойти25.
Спустя четыре дня в Лондоне были получены известия о решении Наполеона III
послать французскую эскадру из Тулона в Архипелаг (в Саламинскую бухту), и в
долгой беседе Эбердина с Брунновым выяснилось окончательно, что британский
кабинет не только одобрил поведение адмирала Дондаса, отказавшегося повести
эскадру из Мальты в Архипелаг, но в ближайшем будущем не намерен еще посылать
эскадру. Лорд Кларендон, однако, прибавил несколько многозначительных
“извинений” по поводу излишней поспешности действий полковника Роза, пожелавшего
призвать эскадру: слишком уж шумное и торжественное прибытие Меншикова, удаление
Фуада и т. п. — все это могло взволновать английского представителя...
Бруннов во всем этом усмотрел благорасположение Англии к Николаю, и,
наслушавшись новых ласковых слов со стороны Эбердина, он поспешил послать
донесение, самое фантастическое и способное сбить с толку дипломата даже более
проницательного и опытного, чем дилетант Меншиков. Бруннов поверил всему, что
ему рассказывали, даже нелепому “предположению”, что французская эскадра по
дороге сконфузится и не дойдет до Архипелага. Этот документ так характерен, что
я приведу копию рукописи целиком.
“До получения сего отношения, ваша светлость, конечно, изволили узнать
непосредственно из Мальты об отказе адмирала Дундаса (sic! — Е. Т.),
объявленном им поверенному в делах полковнику Розе в ответ на требование его
касательно отправления английского флота в Архипелаг. Благоразумное расположение
адмирала Дундаса вполне одобрено великобританским правительством, и вчера, с
нарочным курьером, предписано ему, чтобы он ни под каким видом не направлялся к
Востоку, невзирая на движение французской эскадры, вышедшей из Тулона. По
зрелому обсуждению возникших доселе [171] обстоятельств
великобританский кабинет решил воздержаться от всякого участия в предполагаемых
действиях французского правительства, в надежде, что сие последнее, оставленное
таким образом в положении совершенно отдельном от Англии, не приступит
единосторонне к решительным мерам. Напротив... должно предполагать, что
Тулонская эскадра остановится на пути. Сегодня предписывается английскому послу
в Париже употребить все возможное старание, дабы склонить французское
правительство к умеренности, присовокупляя к тому, что великобританское
министерство остается в полной уверенности в мирных намерениях государя
императора. В таковом убеждении лондонский кабинет надеется на успешное
окончание переговоров вашей светлости с Оттоманской Портой. Я уже имел честь
донести вам, милостивый государь, что последние инструкции, данные английскому
поверенному в делах, составлены были в сем смысле. Остается мне присовокупить,
что поспешность полковника Роза, обнаруженная до получения оных инструкций,
равно как неосновательное опасение, побудившее его призвать эскадру, отнюдь не
заслужили одобрения великобританского министерства. С совершенным и пр.”26.
Как мы уже в своем месте видели, с первого же момента, когда Европа узнала о
готовящемся посольстве Меншикова, между английской и французской дипломатией
существовал тесный контакт и было заключено соглашение, по которому обе стороны
осведомляли друг друга о всех своих шагах, касающихся восточных дел.
Продолжая не видеть и не признавать этого тревожного факта, который, однако,
с каждым днем утрачивал характер дипломатического секрета, барон Бруннов
по-прежнему убаюкивал и себя самого и царя надеждами на неисчерпаемое
благородство и русофильство лорда Эбердина и его всемогущество. 20 апреля
Бруннов виделся с главой английского правительства, и Эбердин наговорил ему
много утешительного — как всегда. Оказывается, лорд Каули, британский посол в
Париже, будто бы “употребил все средства, бывшие в его распоряжении, чтобы
воспрепятствовать отплытию французской эскадры. Но ему не удалось. Несомненно,
французское правительство, настаивая на этой морской экспедиции, несмотря на
сопротивление Англии, имело в виду принудить Англию последовать этому примеру...
требовалась большая твердость духа (une grande fermeté d’esprit) со стороны
лорда Эбердина”, чтобы воздержаться от следования этому дурному примеру. Бруннов
полон благодарности к Эбердину: “Мы должны ему отдать должное за благоразумное
поведение”, так как “нужно сказать, отсутствие активности с его стороны
непопулярно в глазах английского общественного мнения”. [172]
Бруннов знает, откуда идет зло: письма коммерсантов с Востока, консульские
донесения и доклады Стрэтфорда-Рэдклифа из Константинополя — вот что поселяет
подозрительность и вражду в британском правительстве и обществе. Бруннов даже
сообщил Эбердину инструкции, данные Меншикову при его отъезде из Петербурга, и
английский премьер был вполне (якобы) успокоен. Но вот беда: Эбердин одинок в
своем благородстве и своем доверии к бескорыстным целям защитника православной
веры Николая! “Единственный человек в Англии, который был бы способен в
настоящий момент высказаться за нас в этом деле, — это лорд Эбердин”. Вот,
например, этот вопрос о сенеде, о “формальном договоре между Россией и
Портой: лорд Джон Россел и лорд Пальмерстон в кабинете, лорд Стрэтфорд-Рэдклиф в
Константинополе и большинство государственных людей в обществе и в обеих палатах
посмотрят на такую сделку, как на новый симптом упадка Оттоманской империи и как
на новое торжество русской политики”27. Словом, если не
повредят (как это уже с беспокойством предвидит Бруннов) злонамеренные донесения
Стрэтфорда, то Эбердин восторжествует в кабинете против Пальмерстона и Россела.
Правда, премьер в этой дружеской беседе вставил такие слова: “Лишь бы только
вы (русская дипломатия. — Е. Т.) замкнулись в рамки урегулирования
вопроса о святых местах, и все уладится”. Эти слова можно было понимать и как
угрозу, и как “дружелюбное” предостережение, но ни в коем случае не как
поощрение к захвату части турецкой территории. А Бруннов, хорошо знающий, о чем
идет речь в Петербурге и к чему служат все эти умышленные дерзости Меншикова в
Константинополе, делает такой вывод из своей долгой беседы с Эбердином, причем
этот вывод Нессельроде немедленно сообщил царю: “В настоящий момент мне
достаточно уведомить ваше превосходительство о шагах, которые я предпринял,
чтобы удостовериться в образе мыслей первого министра. Этот образ мыслей
заслуживает столько доверия, что я позволяю себе надеяться, что не будут
бесплодными мои старания открыть пути к результату, согласному с августейшими
намерениями императора”. А так как основное августейшее намерение Николая
заключалось в разделе Турции и так как Эбердин об этом точно знал уже из давних
донесений Сеймура о разговорах с царем, то как должен был истолковать царь
подчеркнутые выше слова Бруннова? Конечно, как приглашение дерзать и дальше, не
обращая внимания на предосудительное поведение Наполеона III и на огорчающую
благородного Эбердина внезапную экскурсию французского военного флота на Восток.
Иначе говоря, это длиннейшее донесение крайне довольного собой Бруннова,
объективно, именно и делало то дело, которое было так [173]
желательно Наполеону III в Париже, Пальмерстону в Лондоне, Стрэтфорду-Рэдклифу в
Константинополе.
В те дни, когда Эбердин в Лондоне производил такое отрадное впечатление на
Бруннова, в Константинополе дело подготовки разрыва между Турцией и Россией взял
на себя явившийся наконец к месту своего служения Стрэтфорд-Рэдклиф. Ехал он из
Лондона долго и успел основательно поговорить с кем нужно на двух своих путевых
остановках: в Париже и в Вене. В Париже Наполеон III и императрица Евгения
осыпали его демонстративно всяческими любезностями, так что это бросалось в
глаза представителям дипломатического корпуса28. В Вене
повторилось то же самое. В обеих столицах радовались появлению на
константинопольской сцене этого энергичнейшего и умнейшего из дипломатических
врагов Николая.
В Вене в эти дни очень старались опровергнуть усиленно распространяемое
русскими представителями мнение, будто посольство Меншикова совершенно
аналогично по существу посылке (в январе 1853 г.) австрийского агента графа
Лейнингена в Константинополь с требованием воздержаться от затевавшейся турецким
правительством карательной экспедиции в Черногорию. И в Англии и во Франции
согласны были с графом Буолем, что ничего общего между миссией Лейнингена и
посольством Меншикова нет и быть не может уже потому, что Австрия не затевает
раздела Турции.
6
5 апреля 1853 г. лорд Стрэтфорд-Рэдклиф прибыл в Константинополь и немедленно
начал свою дипломатическую игру. Прежде всего необходимо было отставить великого
визиря Мехмета-Али. Это дело несколько затянулось, но, впрочем, в последние
пять-шесть недель своего пребывания у власти Мехмет-Али старался идти в ногу и
не сбиваться с пути, держа равнение по Стрэтфорду. Стрэтфорд не только делал
вид, будто он в эти первые времена после своего прибытия нисколько не интригует
против России и всячески хочет уладить конфликт мирным путем, — но он в таком
духе посылал и донесения в Лондон, зная, как не любит излишней поспешности глава
кабинета лорд Эбердин, и понимая, насколько выгоднее держаться за кулисами, в
строжайшей тайне наставляя турок в желательном Пальмерстону духе. Он
прикидывался, будто вовсе и не знает о точном содержании русской ноты и проекта
конвенции, хотя на самом деле не только превосходно знал об этом проекте, но
очень ловко совершил нужный ему крайне важный подлог при пересылке в Лондон
копии текста русской ноты. Именно: в статье 1 говорится, что русское
правительство получает право, как и в прошлом, [172]
делать представления (турецкому правительству) в пользу церкви и
духовенства, а Стрэтфорд-Рэдклиф вместо делать представления (faire des
représentations) ввернул от себя: давать приказы (donner les ordres). Это
сообщало всей русской ноте дерзкий, повелительный, вызывающий характер. Подлог
был рассчитан лордом Стрэтфордом-Рэдклифом очень тонко и вполне удался.
Очень интересовало Меншикова, с чем приехал в Константинополь
Стрэтфорд-Рэдклиф и о чем он так долго разговаривал при первом же свидании с
великим визирем и рейс-эфенди (министром иностранных дел) Рифаатом. Меншиков
наводил справки у обоих этих лиц и уловил “чрезвычайное смущение вышеупомянутых
двух сановников”; он старался выведать кое-что у самого Стрэтфорда. Но не тут-то
было. И турецкие сановники, и Стрэтфорд рассказывали ему все, что угодно, но
только не то, что было в действительности: “Великобританский посол при первом
свидании своем с верховным визирем и рейс-эфендием предложил им заняться мерами
улучшения внутреннего быта Турции, устройством путей сообщения, поощрением
хлебопашества, справедливым управлением христианскими поколениями (Меншиков
хочет, очевидно, сказать: племенами, народностями. — Е. Т.) и, наконец,
введением в провинциях представительного начала, дарованием права выбора
депутатов мусульманскими и христианскими общинами для обсуждения местных треб
(потребностей. — Е. Т.) и избрания частных правительственных лиц”. Что
именно хочет сказать Меншиков этими тремя последними словами — неизвестно. Князь
Александр Сергеевич свободно читал разнообразные книги на трех иностранных
языках и прекрасно писал по-французски, но писать грамотно на русском языке не
удостаивал. Почему ему пришло в голову написать именно на русском языке это
письмо к барону Бруннову, который по-русски читал почти с таким же трудом, с
каким Меншиков писал на этом языке, понять невозможно29.
Бруннов переслал эту неясную бумагу Нессельроде. Конечно, Меншиков понимал, что
все эти благие реформаторские советы Стрэтфорда были придуманы, чтобы не сказать
о реальной теме и первого и всех последующих разговоров великобританского посла
с турками.
Тема же была одна: Стрэтфорд советовал уступать Меншикову по всем пунктам,
касающимся “святых мест”, кроме двух: 1) не соглашаться на то, чтобы эти уступки
были выражены в форме сенеда, соглашения султана с Николаем, т. е.
документа, имеющего международно-правовое значение, и 2) чтобы формулировка этих
уступок не заключала в себе права царя вмешиваться в отношения между султаном и
его православными подданными. Стрэтфорд тут вел совершенно беспроигрышную [175] игру: он твердо знал, что не за тем послан Меншиков, чтобы
уехать только с фирманом султана о православной церкви и “святых местах”, и что
именно, получив всевозможные уступки по этому вопросу, царский посол принужден
будет так или иначе выявить чисто завоевательные намерения своего повелителя.
Меншикову на месте многое было виднее, чем Бруннову из Лондона.
Пересылая это письмо Меншикова из Лондона в Петербург, Бруннов сообщил
Нессельроде о своих беседах по этому поводу с Эбердином, лордом Росселем и
Кларендоном. Все трое отозвались полным незнанием, о каких это реформах
беседовал Стрэтфорд-Рэдклиф с турками. Инструкции Стрэтфорду в Лондоне
вырабатывались, когда еще министром иностранных дел был лорд Россел, и ничего
похожего на то, о чем сообщает со слов турок Меншиков, Россел Стрэтфорду не
говорил и не писал. Поэтому Бруннов делится с Нессельроде своим убеждением, что
это сами турецкие министры выдумывают, чтобы как-нибудь поселить недоверие между
Стрэтфордом и Меншиковым. “Эту двойную игру, привычную для оттоманского
дипломата, следовало бы разоблачить на месте, чтобы ей не удалось испортить
отношения представителей России и Англии”, потому что, как известно барону
Бруннову, “наши кабинеты желают привести переговоры к быстрому и
удовлетворительному решению”30.
Словом, на горизонте Бруннова по-прежнему не наблюдается даже и маленькой
тучки. Лишь бы только турецким интриганам не удалось нарушить возникающих
сердечных чувств между Стрэтфордом-Рэдклифом и Меншиковым!
Между тем хотя посольство Меншикова возбуждало с первого же дня своего
появления в турецкой столице большое волнение и интерес и в Сербии, и в
Болгарии, и в других областях Оттоманской империи с православным населением, но
русскому послу было ясно, что единственным элементом на Балканском полуострове,
от которого Россия может ждать не только платонического сочувствия, но и
реальной помощи, являются греки. Однако он не только не вступил с Грецией в
сколько-нибудь целесообразные сношения, но самым непозволительным образом
скомпрометировал этого возможного в будущем союзника.
Характерная для Меншикова манера совсем несерьезно относиться к своим
важнейшим обязанностям и даже явно бравировать, рисоваться своим вельможным
пренебрежением к делу, которое он соблаговолил на себя взять, как нельзя лучше
сказывается на этом инциденте. Багаж Меншикова и его свиты занял целый военный
корабль. Но, отправляясь в свое посольство, [176] Александр
Сергеевич забыл захватить с собой... географическую карту Турции, так что ему
пришлось выпрашивать ее по личному знакомству у австрийского генерала барона
Гесса. А почта из Константинополя в Вену шла (через специального курьера) не
меньше десяти дней, так что карту князь мог получить не раньше трех недель после
отправления своей просьбы. “В случае нужды прибегают к тем, кто имеет, — и с
откровенностью старого солдата я обращаюсь к вам, г. барон, со следующей
просьбой. Лишенный карты, которую, по собственной непредусмотрительности, я не
распорядился, чтобы прислали мне в Константинополь, я не имею генеральной карты
Турции и я прошу у вас эту карту с указанием границ греческого королевства”31. Все это так невероятно, что я именно поэтому и привожу
точную выдержку из подлинного документа. Меншиков, знающий, что единственным
стремлением Греции, этого единственного возможного союзника России, является
расширение границ королевства за счет Турции, забывает захватить с собой карту и
выпрашивает ее по дружбе у любезных и услужливых австрийцев, прямо
заинтересованных, как и сама Турция, именно в том, чтобы границы Греции не
расширялись! Что он этим выдает туркам Грецию с головой и в то же время
окончательно разоблачает перед Англией и Францией чисто завоевательные цели и
воинственные намерения, с которыми приехал, Меншиков и не подумал.
Почти весь апрель прошел в довольно мирных переговорах Меншикова с турками и
в обмене проектами соглашений по вопросу о “святых местах”. Этот “мирный”
характер переговоров обусловливался двумя обстоятельствами: во-первых, Меншиков
ждал, чтобы русские военные приготовления на бессарабско-молдавской границе были
вполне закончены, а он знал через Непокойчицкого, что этого раньше конца мая не
будет; во-вторых, лорд Стрэтфорд-Рэдклиф, с момента своего прибытия в
Константинополь, взял в свои руки верховное руководство турецкой внешней
политикой и, проводя указанный выше свой план, советовал туркам идти в вопросе о
“святых местах” до крайних пределов уступчивости. Он знал, что бьет без промаха,
что Меншиков не может не выдать настоящей цели своего приезда, именно когда
получит полное удовлетворение по этому теперь уже всем ненужному, выдуманному
вопросу о “святых местах”. Случилось именно так, как Стрэтфорд рассчитал. 23
апреля (5 мая) Рифаат-паша послал Меншикову подписанные султаном два фирмана,
дававшие полнейшее удовлетворение всем домогательствам Николая касательно
“святых мест”.
И в тот же день последовал протест Меншикова. В своей ноте от 23 апреля (5
мая) Меншиков указывал прежде всего [177] на то, что его
основные требования ничуть не удовлетворены: не даны “гарантии на будущее
время”, а это “составляет главный предмет забот его величества императора”
(Николая). А поэтому Меншиков снова заявляет, что новый фирман о “святых местах”
должен иметь “значение формального обязательства (султана. — Е. Т.)
относительно императорского (русского. — Е. Т.) правительства”. Затем —
требовалось подтверждение всех старинных и новых прав, привилегий и преимуществ
православной церкви и духовенства, греческого патриарха и епископов, причем
подчеркивалось, что отныне Порта должна все эти права и преимущества признавать
и соблюдать во имя уважения “к совести и религиозным убеждениям исповедующих
этот (православный. — Е. Т.) культ”. Меншиков сопроводил эту ноту уже
наперед составленным проектом требуемого им сенеда, договора между царем
и султаном. В этом проекте — шесть пунктов, но наиболее неприемлемыми для турок
были два: форма международно-правового обязательства султана пред царем и
фактическое право вмешательства царя в дела “исповедующих православный культ”,
т. е. приблизительно половины населения Турции, не говоря уже о делах греческого
патриархата. Отправляя Рифаат-паше 5 мая эту протестующую ноту и проект
сенеда, Меншиков ставил срок для ответа: 10 мая. “Посол мог бы
рассматривать более долгий срок только как неуважение (un manque de procйdйs)
относительно его правительства, что возложило бы на него (посла. — Е. Т.)
самые тягостные обязанности”. Другими словами, Меншиков ставил ультиматум и
грозил разрывом сношений и отъездом из Константинополя.
Получив от Меншикова этот ответ на фирманы Абдул-Меджида, турки бросились к
Стрэтфорду-Рэдклифу.
Лорд Стрэтфорд просил в тот же день (5 мая) личного свидания с Меншиковым. Но
Меншиков уклонился под предлогом нездоровья, и Стрэтфорд говорил с поверенным в
делах Озеровым. “Посол (Стрэтфорд. — Е. Т.) снова с большим волнением
говорил о беспокойстве, которое мы внушаем Европе... Он привел, в подтверждение
своих опасений, факт наших вооружений, которые приняли обширные размеры и
приближались к границам (Турции. — Е. Т.), он старался извинить недоверие
и опасения Турции тем впечатлением, которое осталось от нашего поспешного
предложения Австрии выступить вместе против Турции”. Но общее впечатление,
которое осталось у Озерова и о котором Меншиков поспешил сейчас же (6 мая)
написать Нессельроде, — было самое удовлетворительное. Да и не могло быть иначе:
затем ведь Стрэтфорд-Рэдклиф и пожелал экстренно видеться с Меншиковым или
уполномоченным Меншикова, чтобы внушить русскому правительству мысль, что Англия
[178] не вмешается в войну России с Турцией, не
окажет материальной и военной помощи туркам. Только это убеждение могло
спровоцировать Меншикова на новые, быстрые, непоправимые решения. Лорд
Стрэтфорд-Рэдклиф даже увлекся (по словам Озерова) и заявил, что по свойственной
ему лично гуманности он всецело сочувствует нуждам и пользе турецких христиан.
“Мои мнения по этому вопросу, — сказал он, — до такой степени укрепились во мне,
что если бы даже они встретили неодобрение со стороны моего правительства, я
предпочел бы покинуть свою карьеру скорее, чем отказаться от моих мнений”.
Озеров (доносит Меншиков канцлеру) “поблагодарил лорда Стрэтфорда за дружеский
тон, в котором тот говорил с ним”, но отстаивал непримиримую позицию России и
подчеркнул, что “император (Николай. — Е. Т.) желает сохранить полную
свободу действий на Востоке”. Озеров выразил даже надежду после такого
дружественного и откровенного разговора (aprés les preuves de franchise et de
bonne entente), что лорд Стрэтфорд-Рэдклиф будет помогать русской дипломатии в
ее усилиях образумить турок. “Тогда посол намекнул, что раньше чем дойти до
применения крайних мер, мы могли бы согласиться на кое-какие изменения в деталях
акта, которого мы требуем. Озеров нашел его (Стрэтфорда. — Е. Т.) на этот
раз более готовым к тому, чтобы примириться с сильной настойчивостью с нашей
стороны (plus préparé à une insistance forte de notre part), — и я расположен
думать, что, при моей нынешней позиции, лорд Стрэтфорд не будет так нам
противиться перед лицом турок, особенно если мы немножко польстим его
самолюбию”.
Словом, Меншиков, пишущий это царю (через Нессельроде), и сам царь должны
были окончательно успокоиться: никакой опасности выступления Англии нет и быть
не может. Французский флот останется в полном одиночестве в Архипелаге. Турки —
одиноки, так как без Англии Наполеон III не выступит. Чтобы окончательно
направить Меншикова по ложной дороге, лорд Стрэтфорд, не довольствуясь этой
“дружеской” беседой с Озеровым, написал Меншикову 8 мая письмо, ласково увещевая
его быть снисходительным к туркам и не уезжать из Константинополя. Коротенький
ответ Меншикова от 9 мая 1853 г. отклонил просьбу и подтвердил, что князь ждет
от турок положительного ответа.
Лорд Стрэтфорд, зная, что в Лондоне ни лорд Эбердин, ни даже Кларендон сейчас
не желают ускорить русско-турецкую войну, должен был в эти решающие майские дни
вести многотрудную тройную политику: 1) внушать Меншикову, что Англия вовсе не
собирается помогать туркам в случае войны; 2) внушать Абдул-Меджиду и его
министрам — Рифаат-паше, а с 13 мая — Решид-паше, что Англия и Франция их не
оставят [179] и что уступить Меншикову это означает для
Турции отказ от своего государственного суверенитета; 3) внушать Эбердину, что
он, Стрэтфорд, делает будто бы все от него зависящее, чтобы предотвратить разрыв
между Россией и Турцией, но что же делать, если царь явно стремится к военному
нападению на Турцию? Нельзя при этом без малейшей критики принимать все
“миролюбивые”, специально для Эбердина написанные заявления британского
посланника. Даже по новейшей книге Темперлея, опубликовавшего выдержки из
корреспонденции Стрэтфорда, которую никто до Темперлея не видел, даже по этим
старательно отобранным для оправдания английской политики обрывкам можно
проследить и без того вполне ясную нам по русским и даже французским
свидетельствам талантливо проведенную игру лорда Стрэтфорда. Помощи туркам он
будто бы не обещал вовсе, кроме “моральной”, и это, мол, было даже ударом для
турецких министров. Но вот 9 мая Стрэтфорд побывал у султана Абдул-Меджида. И
тут он нашел падишаха настолько угнетенным и обескураженным, что (повинуясь,
очевидно, все тому же своему чувству гуманности, с которым великодушный
Стрэтфорд никогда не мог совладать) английский посланник, по собственному
показанию, совершил нижеследующее: “Я в заключение сообщил его величеству то,
что я приберег только для него лично (what i had reserved for his private ear),
— что, в случае неминуемо грозящей опасности, я имею инструкцию потребовать от
командира морских сил ее величества в Средиземном море держать эскадру в
готовности”. Впоследствии и сам Стрэтфорд, и британский кабинет решительно
отрицали, что в этих словах заключалось прямое провоцирование турок к
неуступчивости и к разрыву с Россией. Турки, оказывается, не так поняли слова
гуманного лорда Стрэтфорда-Рэдклифа, увлекшегося только жалостью к павшему духом
султану32. Словом, установка со стороны Стрэтфорда была
дана твердая: последняя слабая надежда на мир с этого момента, конечно, исчезла.
Меншиков не уехал 10-го и согласился присутствовать на специально созываемом
13 мая заседании дивана. Он решил произвести новые изменения в составе турецкого
правительства. Стесняться было нечего: ведь после разговора лорда Стрэтфорда с
Озеровым Александр Сергеевич, как мы видели, удостоверился, что Англия никакой
помощи туркам не подаст. Игра Стрэтфорда быстро подвигалась и на турецком и на
русском “фронтах” к желаемому конечному результату.
На 13 мая было назначено торжественное заседание во дворце великого визиря:
князь Меншиков должен был тут говорить с турецкими министрами о новых русских
требованиях. В назначенный час во дворце великого визиря в Куру-Чесме [180] собрались: великий визирь, министр иностранных дел
Рифаат-паша, сераскир (должность, соответствующая военному министру) и
представитель улемов (духовенства). Долго ждали Меншикова. Наконец показались
его экипажи. Вместе со свитой он, к изумлению собравшихся, проехал, не
останавливаясь, под окнами дворца, где его ждали, и проследовал во дворец к
султану Абдул-Меджиду, который его вовсе не ждал, хотя Меншиков и утверждал,
будто он предупредил султана и будто тот его сам после этого пригласил и
“благожелательно” отнесся к его домогательствам. После этого визита султан
немедленно пригласил к себе министров. Турецкие министры, естественно, были
раздражены и обижены этой нарочито дерзкой и по отношению к ним и по отношению к
султану выходкой. Абдул-Меджид прямо поставил вопрос: что теперь делать? Что
отвечать Меншикову на предъявленное им непосредственно султану требование?
Министры склонялись к отказу. Решено было устроить новое заседание.
Абдул-Меджид согласился, но немедленно при этом объявил об отрешении от
должности министра иностранных дел Рифаат-паши и о назначении великим визирем
Мустафа-паши (вместо Мехмета-Али), так как теперь стало ясно, что назначение
Рифаат-паши не умилостивило и нисколько не смягчило Меншикова, как на это султан
надеялся, удаляя в свое время (тотчас после первых же “дерзостей” Меншикова)
Фуад-эфенди. Вместо Рифаат-паши министром иностранных дел был теперь назначен
Решид-паша. Опять-таки: и о смене Рифаат-паши, и о назначении Решида 13 мая
Меншиков говорил с султаном как о желательном для него изменении в составе
дивана, — по крайней мере константинопольский дипломатический корпус был в этом
вполне убежден.
Меншиков допустил, как вскоре оказалось, грубую ошибку, дав понять султану,
что он увидел бы с удовольствием Решид-пашу на посту министра иностранных дел
вместо Рифаата, которого, впрочем, сам же Меншиков, как мы видели, и посадил в
марте, вынудив отставить Фуад-эфенди. Решид вел очень ловкую и долгую интригу в
течение всего марта, апреля и первой половины мая — и вполне обманул Меншикова.
На самом же деле он был и оставался все время преданным агентом и клевретом
Стрэтфорда-Рэдклифа, а вовсе не “только” 14 мая столковался с английским послом,
как хотят почему-то внушить читателю английские историки во главе с Темперлеем,
построившим все изложение событий, снова повторяю, с целью обнаружить мнимое, не
признанное никем из не-английских историков “миролюбие” и чистосердечие этого
верховного маэстро и главного дирижера всех константинопольских интриг —
Стрэтфорда-Рэдклифа33. Этого Решид-пашу враждебная России
европейская [181] пресса очень хвалила за его культурность
и европеизм, в частности за то, что он уже, когда обедает, “сидит не на
корточках, а по-европейски на стуле и пользуется при еде вилкой и ножом”,
хвалила особенно и за то, что он отказался от многоженства и имеет всего-навсего
одну жену. Правда, с огорчением при этом иногда приводился установленный факт,
что эта единственная жена стоит нескольких: она занималась, с полного одобрения
мужа, скупкой молодых рабынь, воспитывала их для гаремов и продавала их затем по
высоким ценам34. Не довольствовавшийся этим очень
значительным прибавлением к своему семейному бюджету, Решид-паша был известен
как взяточник, выдающийся своей пронырливостью и алчностью. Пальмерстоновская
пресса в Лондоне игнорировала эти стороны деятельности как Решида, так и его
единственной супруги и горячо восхваляла его, как истинного друга Англии,
паладина и защитника европейской цивилизации и гуманности против грядущего из
Петербурга варварства. Французы также с жаром отзывались о Решиде, и сам Гизо
выразился о нем так: “Решид — великий человек, единственный, которым обладает
Восток”35. До такой степени восхищения довел маститого
историка и государственного деятеля его собственный французский патриотизм!
В ночь с 13 на 14 мая произошло заседание дивана. После заседания Решид-паша
поспешил повидаться с Меншиковым и уведомил его, будто он, Решид, произнес
длинную речь, горячо советуя товарищам подчиниться всем требованиям России.
Тотчас же после свидания с Меншиковым Решид-паша повидался с лордом
Стрэтфордом-Рэдклифом и сообщил ему правду, т. е. что в длинной речи, которую
действительно произнес, он решительно советовал султану отклонить русские
требования.
Вечером 14 мая Решид-паша со Стрэтфордом вдвоем составили ответ Меншикову,
который должен был быть вручен русскому послу от имени султана. Писал, конечно,
Стрэтфорд, потому что турецкие дипломаты были больше искушены в устных, чем в
письменных переговорах и норовили всегда устраиваться так, чтобы антирусские
ноты им писали англичане, а антианглийские ноты — писали бы русские: турецкие
министры вполне полагались при этом на искусство и ехидство гяурских перьев. 15
мая утром Решид-паша снова виделся с Меншиковым, но не решился сразу уведомить
его об отказе, а к вечеру Меншиков получил от Решида бумагу, в которой турецкий
министр просил об отсрочке на шесть дней для окончательного ответа. Меншиков все
еще верил Решиду, который лгал до курьеза беззастенчиво: достаточно почитать в
собственном докладе Меншикова графу Нессельроде выдержки из горячей и
убедительной речи Решид-паши в пользу уступок России, — из той речи, которую
Решид никогда не произносил, а выдумал ее тут же на месте [182] в разговоре с Меншиковым36. Трудно
себе представить более наглую подделку под все то, что Меншикову желательно было
бы услышать из уст турецкого министра. Это Решид перестраховывался на случай
русской конечной победы. В тот момент Меншиков еще ему отчасти верил.
15 мая вечером Меншиков отправил Решид-паше ноту, в которой уведомлял его,
что он принужден разорвать дипломатические отношения с Высокой Портой. Но,
принимая во внимание, что Решид-паша лишь совсем недавно вступил в должность, и
в надежде на благое “просвещающее” действие, которое окажет Решид-паша (dans
l’espèrance quo les lumières que vous у apporterez...), князь Меншиков согласен
еще поотложить свой отъезд. Он просит Решида взвесить “неисчислимые последствия
и великие несчастья”, которые падут на голову министров султана, если они будут
продолжать упорствовать. Это было повторением той устной “строгой речи”, с
которой Меншиков уже 15-го утром обратился, по своему собственному показанию, к
Решид-паше.
Уже в тот же день, 15 мая, князь Меншиков с частью посольского персонала
переехал на привезший его в Константинополь военный пароход “Громоносец”,
стоявший у Буюк-дере. Волнение охватило все константинопольское население. Лорд
Стрэтфорд-Рэдклиф и французский посол Лакур ежедневно — и 13, и 14, и 15, и 16
мая — доводили до сведения султана и его министра и повторяли на все лады, что
Турция будет поддержана Англией и Францией.
Австрийское посольство следило с напряженнейшим вниманием за этими последними
действиями двух противников: Меншикова, равнодушно взирающего на исчезновение
всякой надежды на мир, и Стрэтфорда-Рэдклифа, определенно агитирующего султана
за войну, но скорбно печалующегося перед всеми европейскими представителями о
неуступчивости Меншикова и об упрямстве турок. Австрийское правительство в самом
деле не желало войны, — и не желало именно потому, почему ничего против нее не
имел тогда Меншиков: граф Буоль и его агенты боялись разгрома Турции.
Уже на выезде, сидя в Буюк-дере, Меншиков получил 18 мая письмо, отправленное
из Вены начальником австрийского штаба Гессом еще 9 мая. Гесс с ударением хвалит
мнимый “примирительный дух” (cetesprit conciliateur) князя и желает ему успеха
“для вас, как и для нас” (т. е. австрийцев)37. Чем
объясняются миролюбивые настроения Австрии, Меншиков, конечно, понимал и знал
также, несомненно, что и Стрэтфорд-Рэдклиф и французский посол в Константинополе
Лакур очень стараются завербовать австрийцев. Уже разорвав дипломатические
сношения с турками, накануне отъезда, Меншиков уведомил Гесса, [183] что Сардиния предлагает Турции оборонительный союз, посылку
войск и “может быть, эмигрантского легиона” (une légion des réfugiés). По мнению
русского посла, это должно было прекратить всякие попытки союзников завербовать
Австрию. А на самом деле подобные слухи, пугая австрийского императора
перспективой конечной потери Ломбардии и Венеции, напротив, все более и более
заставляли его искать расположения Наполеона III, от которого вполне зависело
удержать либо толкнуть Сардинское королевство к войне против Австрии38.
Но, конечно, не в эти дни и не в константинопольском посольстве, которое до
июня 1853 г. возглавлялось даже не посланником, а временным поверенным в делах,
должен был решиться вопрос о позиции Австрии, а только в Вене и позже.
* * *
Остается в заключение отметить, как усердно фальсифицирует новейшая
английская историография историю посольства Меншикова.
Что касается событий, связанных с роковым разговором 9 января 1853 г., то
здесь инициатива царя в дипломатических действиях, которые были направлены к
разделу турецкой территории, не может быть оспариваема. Но, конечно, вовсе не
эта аксиома, против которой никто и не спорит, является грубой, недопустимой
исторической фальсификацией, вопиющим насилием над очевидными фактами,
извращением исторической правды.
Безобразной ложью является утверждение, будто провал миссии Меншикова был
обусловлен только неуступчивостью Меншикова, которая сделала бесплодными все
усилия искреннего “миролюбца” и неутомимого “миротворца” лорда
Стрэтфорда-Рэдклифа, стремившегося якобы урезонить турок и побудить их к
уступкам русским требованиям. Кричащая правда, которую даже целые вороха
фальсификации не могут заглушить и подавить, заключается в том, что именно
английский посол изо всех сил и очень оперативно боролся против мирного исхода
переговоров Меншикова с турками, именно он последовательно и успешно срывал все
попытки и визиря и Меншикова прийти к какому бы то ни было приемлемому
соглашению, и этим он вполне последовательно и естественно увенчал здание всей
своей личной долгой карьеры, всегда без исключения еще с конца 20-х годов XIX в.
строившейся на разжигании вражды к России в английском правительстве и обществе,
а также в турецких правящих кругах.
Говорить то, что с особенным чувством и азартом утверждает Темперлей (который
идет по пути извращения истины гораздо [184] дальше всех
своих предшественников в данном случае), доказывать, что Стрэтфорд-Рэдклиф не
только не разжигал пожар, а тушил его, — значит, в самом деле называть черное
белым, а белое черным и глядеть на вещи через какую-то камеру-обскуру,
показывающую наблюдаемые предметы в перевернутом виде.
Прежде всего следует признать крайне стилизованными даже те (количественно
очень немногие) документы, которые как Темперлей, так и другие историки,
писавшие об этом прежде, вроде американца Порьира Вернона (“New lights on the
origins of the Crimean War” в “Journal of Modern History”, 1931), кладут в
основу изложения. Очень многие английские послы часто — а Стрэтфорд-Рэдклиф
почти всегда — писали свои официальные служебные донесения лондонскому
начальству именно так, чтобы их можно было в любой момент опубликовать в виде
“Белой книги”, белоснежная невинность которой и должна убедить всех и каждого в
вечном, нерушимом миролюбии и голубиной кротости и чистоте намерений британской
политики. Непорочное зачатие этих невинных “Белых книг” именно и происходит в
укромных помещениях английских посольств. А уж как давать настоящий отчет о
своих действиях, как всерьез осведомлять свое правительство и через какие каналы
пересылать в Лондон то, что нужно, — об этом никаким Темперлеям никогда никто в
форейн-оффисе не рассказывал и ничего не показывал.
Помнится, что покойный, очень “засекреченный” дипломатический агент
форейн-оффиса Лауренс, уже в отставке, разговорившись как-то на досуге с
корреспондентами, отозвался с большим юмором об этой дипломатической кухне, на
которой сам считался одним из искусных тонких поваров.
Можно перебрать все “Белые книги”, изданные испокон века английским
правительством, и не встретить там ни нечистых помыслов, ни каких-либо низменных
стремлений или алчных вожделений, — одно сплошное джентльменство и в мыслях, и в
чувствах, и в целях, и в методе действия.
От всех этих извращений и ухищрений, имеющих целью доказать чистоту помыслов
и “миролюбие” британской дипломатии, решительно ничего не остается при свете
реальных и совершенно неопровержимых документальных показаний.
В эти роковые апрельские и майские дни 1853 г. британское посольство в
Константинополе прямо выбивалось из сил, чтобы добиться разрыва сношений между
Турцией и Россией.
Понять все, что творил в Константинополе Стрэтфорд-Рэдклиф, этот энергичный
давнишний помощник Пальмерстона в деле разжигания ненависти турок против России,
можно только пользуясь русскими, французскими, позднейшими (скудными) турецкими,
даже, пожалуй, австрийскими документами, но никак [185] не
ограничиваясь служебными донесениями Стрэтфорда, рассчитанными на дезориентацию
европейского общественного мнения.
Когда пробил урочный час, летом 1853 г., министр иностранных дел Кларендон и
опубликовал эти донесения для доказательства поразительного по миролюбию
поведения Стрэтфорда в Константинополе. И ведь все современники прекрасно знали
роль этого злостного, неутомимого поджигателя войны, но кембриджские профессора
истории не желают в середине XX в. видеть то, что с отчаянием наблюдали и
прекрасно понимали в 1853 г. турки, которых британский посол ловко втравливал в
войну!
Извращение Гарольдом Темперлеем39 фактов, касающихся
роковой агитации Стрэтфорда-Рэдклифа весной 1853 г., начинается с того, что
кембриджский историк даже не желает признать весьма знаменательного
непритворного “ужаса”, с которым отнеслось население турецкой столицы к прибытию
Стрэтфорда. Этот “ужас” (the awe) турецкого народа признавал уже первый по
времени старый историк Крымской войны Кинглэк и объяснял его весьма натурально и
правдиво: турки знали, что прибытие Стрэтфорда, этого давнишнего ярого
антирусского агитатора и поджигателя войны, означает исчезновение всякой надежды
на мирное улаживание дела. Нет! Темперлей полагает, что, напротив, Стрэтфорд
хотел мира. Конечно, читателю ни слова не говорится о том, что Стрэтфорд был
послан именно по настоянию Пальмерстона, который хоть и был в кабинете Эбердина
министром внутренних дел, но заправлял всеми иностранными делами. Кларендон был
лишь пешкой в его руках.
Но главная ложь, от первой строки до последней отравляющая и обесценивающая
все, что говорит Темперлей о событиях 1853 г., заключается в старательном
умолчании о той “двойной бухгалтерии”, которая так исправно и успешно
действовала в 1853 г. в английской правительственной машине: премьер Эбердин
“миролюбив”, но что же делать, если он не может никак справиться с воинственным
Пальмерстоном. Темперлею, впрочем, и незачем было бы много на этом
останавливаться: ведь у него и Пальмерстон тоже очень “миролюбив”, и
Стрэтфорд-Рэдклиф — ангел, принесший в Константинополь оливковую ветвь мира.
Если и был воинственный человек в Константинополе — это лишь один Меншиков.
Нужно сказать, что хотя безответственный, лишенный дипломатического чутья
Меншиков, подобно своему повелителю, совсем не понимал, в какое опасное
положение попала Россия ввиду явной вражды к ней двух морских западных держав, и
преувеличивал русские шансы на дипломатическую победу, уверив себя, что Англия и
Франция не выступят, и хотя он поэтому [186] делал одну
грубую ошибку за другой, но были моменты, когда, казалось, в самом деле
решительно открывался путь к миру. И вот тут-то всегда вмешивался очень
оперативно Стрэтфорд. Зная, что его патрон лорд Пальмерстон еще не сломил
сопротивления кое-кого из членов кабинета, не желавших ускоренного приближения
войны, Стрэтфорд-Рэдклиф пускал в ход буквально все, вплоть до преднамеренного
преступного искажения документов, исходивших от России.
Ко всему сказанному прибавлю только один необычайно характерный штрих из
документа, который был еще мною не найден, когда я писал впервые о посольстве
Меншикова и о роли Стрэтфорда-Рэдклифа в развязывании войны.
Готовясь к занятию Дунайских княжеств, едва лишь прибыв в Одессу из
Константинополя, Меншиков получил сведения, что Стрэтфорд-Рэдклиф советовал
туркам не оказывать русским вооруженного сопротивления, так как все равно Европа
вступится за Турцию и турецкое дело будет выиграно: “...в сем предвидении лордом
Рэдклифом им (туркам. — Е. Т.) сказано: останьтесь в оборонительном
положении, усильте его, но не нарушайте, не подавая никакого случая к
столкновению оружием; будьте терпеливы. Европа вступится, и выигрыш останется на
нашей стороне”40.
Другими словами: если бы еще у султана Абдул-Меджида или у Решид-паши могли
быть какие-либо колебания и опасения, то Стрэтфорд-Рэдклиф снимал всякие заботы
с сердца своих турецких друзей. Отныне они смело могли не обращать никакого
внимания на русские требования и не бояться главной угрозы — занятия Дунайских
княжеств. Всемогущий английский покровитель ручался, что “Европа вступится” и
что турецкое конечное торжество обеспечено. А туркам даже и воевать не придется!
Беспокоиться нечего...
Таким образом, если первый шаг к войне был сделан Николаем, начавшим с
Англией 9 января 1853 г. переговоры о разделе Турции, то второй крупный шаг к
войне был сделан при переговорах Решид-паши с царским посланцем Меншиковым, при
самом деятельном соучастии и подстрекательстве британского посла
Стрэтфорда-Рэдклифа, всецело забравшего в свои руки султана и Решида. В этом не
имеет никакого основания усомниться ни один добросовестный историк, считающийся
с бесспорными документами. Однако Темперлей не только не желает это признать, но
все время как бы демонстративно стремится доказать, будто верит в благородные
усилия поджигателя войны Стрэтфорда “спасти” мир. Историк Темперлей до такой
степени надеется на то, что его умолчания и искажения скроют от читателя
истинную роль Стрэтфорда, что имеет наивность (или цинизм) приводить слова
Стрэтфорда, этого богобоязненного провокатора [187]
кровопролития, из письма к жене его от 23 января 1853 г., писанного Стрэтфордом,
следовательно, через две с половиной недели после входа соединенных эскадр
западных держав в Черное море: “Я благодарю бога, что мне выпало на долю
передать последнее мирное предложение такого содержания, чтобы оно удовлетворяло
и наше правительство и было бы приемлемо для Европы”. Набожный Стрэтфорд, сделав
все решительно от него зависящее, чтобы ускорить военный взрыв, благодарит
своего создателя за то, что так хорошо ему удалось поработать на пользу... мира.
И кембриджский профессор Темперлей, не уступающий в благочестии и любви к правде
своему герою, пресерьезно заключает этой молитвенной концовкой свое
повествование о благородстве и миролюбии английских министров и послов,
обнаруженных ими (всеми без исключения) в роковой год, когда предрешалось долгое
кровопролитие...
Что именно Стрэтфорд-Рэдклиф был одним из самых главных подстрекателей,
сознательно и вполне целеустремленно зажегших пожар Крымской войны, — это,
конечно, правящие круги Англии понимали вполне отчетливо с самого начала его
деятельности в Стамбуле. Это понимал и премьер Эбердин, называвший
Стрэтфорда-Рэдклифа двуличным лицемером (a double faced hypocrite). Это понимала
и королева Виктория, сознававшаяся в том, что просмотр депеш лорда Стрэтфорда
производил на нее впечатление, что Стрэтфорд желает возбудить войну.
Прямой начальник Стрэтфорда, министр иностранных дел Кларендон, называет его
донесения “страшными”. И, приведя эти свидетельства (и утаив с десяток других),
новейший биограф Стрэтфорда-Рэдклифа, всерьез считающий себя “историком”,
Малькольм-Смит тут же стремится опровергнуть все бесспорнейшие факты, уличающие
поистине преступную роль этого человека, и свалить все на “фатум” и на
неисповедимые пути провидения41. Нечего и говорить, что и
Эбердин, и Виктория, и Кларендон всецело с начала до конца поддерживали
Стрэтфорда-Рэдклифа.
18 мая Решид-паша побывал у Меншикова, предлагая ему снова гарантии насчет
“святых мест”, издание фирмана, гарантирующего греческому патриарху все, что
желает царь для православной церкви, и даже специальный договор с Россией
(“сенед”), уступающий России место для построения русской церкви и
странноприимного заведения в Иерусалиме. На это, по собственным словам
Меншикова, последовал со стороны его “сухой и категорический отказ, сильно
выраженный (un refus sec et net d’acceptation, fortement exprimé)”. Обстановка,
в которой проходили эти последние переговоры, была такова (речь идет именно об
этом визите Решид-паши к Меншикову 18 мая): “Во время этого свидания лорд
Рэдклиф, который уже побывал [188] у Решида утром, ожидал
его (Решида. — Е. Т.) в каике посредине Босфора, — и затем снова с ним
увиделся в третий раз после заседания совета (министров. — Е. Т.), на
котором английский драгоман, поблизости оказавшийся, следил за прениями”.
Так писал Меншиков графу Нессельроде уже 21 мая, все еще находясь на борту
“Громоносца” в Буюк-дере. Уезжающий посол, приказавший уже перевезти на пароход
весь архив посольства, узнал, что Стрэтфорд-Рэдклиф побывал у султана
Абдул-Меджида и заключил с ним какое-то секретное соглашение, “связывающее
Турцию с Англией”. 21 мая 1853 г. Меншиков приказал капитану “Громоносца”
отчаливать. К вечеру пароход покинул Босфор и вышел в море, направляясь к
Одессе. [189] |